Голлер Б. А.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли (ознакомительный фрагмент)
Часть 1. По направлению к "внутреннему человеку".
Глава четвертая. Война и мир

Глава четвертая

Война и мир

1

Наша батальная проза и поэзия часто забывают, что они в долгу перед Лермонтовым. И в каком долгу! Фактически он – первый в России мастер-баталист в литературе. Мы до сих пор не разделили в пространстве солдатскую – суровую и грустную картину, которую писал Лермонтов на войне и о войне, – от поэтических лубков, более ранних, рисовавшихся пристрастным и поверхностным взорам тех, кто, подобно Туманскому в «Онегине», начинал воспевать Одессу чуть не прямо с колес своей кибитки…


Приехав, он прямым поэтом
Пошел бродить с своим лорнетом,
Один над морем, и потом
Очаровательным пером
Сады одесские прославил.
Всё хорошо, но дело в том,
Что степь нагая там кругом.

Самое странное в Лермонтове – его предвидение и предугадывание той действительности – которая лишь когда-нибудь еще должна была открыться ему.

Первые строки истинного «Бородина» написаны совсем мальчиком. Еще не думавшим, кстати, что он когда-нибудь пойдет в гусары. В «Поле Бородина» уже есть рождение батальной поэзии в ее истинном виде – разве что еще слабое поэтически:

Марш, марш! Пошли вперед, и боле
Уж я не помню ничего.
Шесть раз мы уступали поле
Врагу и брали у него.
Носились знамена, как тени, 
Я спорил о могильной сени,
В дыму огонь блестел, 

Рука бойцов колоть устала, 
И ядрам пролетать мешала 
Гора кровавых тел. 

Как видим, строки истинной поэтической картины боя, каких до той поры, кажется, не существовало в русской военной поэзии, – уже есть. Надо только найти лапидарную строфу – могучее семистишие «Бородина», – чтоб эти строки вставить:

Вам не видать таких сражений!..
Носились знамена, как тени,
В дыму огонь блестел,
Звучал булат, картечь визжала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел…

Голлер Б. А.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли (ознакомительный фрагмент) Часть 1. По направлению к внутреннему человеку. Глава четвертая. Война и мир

Музыкальный аккорд – свистящий, жужжащий, звенящий… З-з-Ч-ч-Ж-ж… (почти такой, как будет у Блока, когда будут визжать тормоза на железной дороге: «ТоСска дорожная, Ж-железная // СвиСтела, СердЦе раЗЗрывая…»):

«Звучал булат, КартеЧь виЗЖала…» Настолько сильней теперь, чем прежнее – светское, «аристократическое» «я спорил о могильной сени…», взятое целиком из поэзии более раннего времени! – это простое, почти будничное, чуть свысока – и вместе, с неизъяснимой тоской: «Вам не видать таких сражений!» …Когда он будет писать «Бородино», до настоящего его участия в войне останется более трех лет.

Вообще, все направление переделки «Поля Бородина» в «Бородино» есть путь к конкретности. К солдатскому ощущению войны. К детали – простой и ясной:

Всю ночь у пушек пролежали
Мы без палаток, без огней,
Штыки вострили да шептали
Молитву родины своей.
Шумела буря до рассвета;

Товарищу сказал:
«Брат, слушай песню непогоды;
Она дика, как песнь свободы».
Но, вспоминая прежни годы,
Товарищ не слыхал.

Поле Бородина 
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый,
Кто кивер чистил, весь избитый,
Кто штык точил, ворча сердито,
Кусая длинный ус.

Бородино 

Общепоэтическая буря и «дикая песнь свободы» сменились простым ощущением предсмертной тоски на тихом ночном биваке и каких-то примитивных – сиюминутных, но важных дел…

И вождь сказал перед полками:
«Ребята, не Москва ль за нами?..»

В «Бородине» уже нет никакого поэтизированного «вождя». Конкретный человек с биографией заменил его – командир, стоящий рядом со своими солдатами.

Полковник наш рожден был хватом:

Да жаль его: сражен булатом,
Он спит в земле сырой…
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята, не Москва ль за нами?..»

Здесь, по сравнению с «Полем Бородина», идут сознательные упрощения. Но они дают фантастический взрыв эмоций. И взросление автора видно на каждом шагу.

Что Чесма, Рымник и Полтава?
Я, вспомня, леденю весь.
Там души волновала слава,
Отчаяние было здесь.

Поле Бородина 

Одическое дыхание исторических штудий и воспоминаний сменяется в «Бородине» простым эффектом присутствия  человека в трагедии. Его места в ней:

Живые с мертвыми сравнялись;
И ночь холодная пришла,
И тех, которые остались,
Густою тьмою развела.
И батареи замолчали,
И барабаны застучали,

Но день достался нам дороже!
В душе сказав: помилуй Боже!
На труп застывший, как на ложе,
Я голову склонил.

Поле Бородина 
Вот смерклось. Были все готовы
Заутра бой затеять новый
И до конца стоять.
Вот затрещали барабаны —
И отступили бусурманы.
Тогда считать мы стали раны,
Товарищей считать.

Бородино 

В «Бородине» Лермонтов почти нигде не нарушил уже солдатской интонации рассказа. Принятого на себя обязательства видеть событие глазами участника и действователя. Он был достаточно одинок в этом своем желании. Даже поэт-партизан Давыдов писал более о перерывах между боями. Или:

Умолкшие холмы, дол некогда кровавый,
Отдайте мне ваш день, день вековечной славы,
И шум оружия, и сечи, и борьбу…

«Бородино» было одной из первых попыток описания боя изнутри. Напомним еще: первый вариант («Поле») написан почти мальчиком, – а второй тоже совсем молодым человеком, который еще пороху не нюхал.

2

Конечно, вершиной батальной лирики Лермонтова – а это, несомненно, лирика! – не элегия, не ода… является это стихотворение без названия: «Я к вам пишу, случайно, право», которое в скобках, в ряде изданий, называют «Валерик»[55].

– именно его, и именно – «Полтавский бой»: великий военный апофеоз «Полтавы».

И нужно напомнить снова: Пушкин трижды бросал на весы правду Человека и правду Государства, Истории… Чтоб в «Полтаве» твердо вырешить эту антиномию в пользу Государства. В данном случае государства Петра. Вспомним, несчастная любящая Мария – жертва политической распри – вообще исчезает в финале. Ее нет – и судьбы ее тоже нет… («Она вспрыгнула, побежала // И скрылась в темноте ночной».) Остается лишь правда героики: сражения, победы. («Эроика» – был такой великий польский фильм о прошедшей войне режиссера Анджея Мунка, рано погибшего.)

В гражданстве северной державы,
В ее воинственной судьбе,
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.

Пройдет немного лет, и этот герой уже будет «горделивым истуканом» мчаться по площади, с угрозой за «безумцем бедным» – Евгением… (Кстати, вряд ли случайно простой герой «Медного всадника» носит имя главного героя Пушкина!) И возникнет еще одна антиномия – и вряд ли автор вырешит ее теперь в пользу Государства!

Но сам «Полтавский бой» непременно нужно вспомнить – чтобы перечесть «Валерик» Лермонтова.

И грянул бой, Полтавский бой!
В огне, под градом раскаленным,
Стеной живою отраженным,
Над падшим строем свежий строй
Штыки смыкает. Тяжкой тучей
Отряды конницы летучей,

Браздами, саблями звуча,
Сшибаясь рубятся с плеча.
Бросая груды тел на груду,
Шары чугунные повсюду
Меж ними прыгают, разят,
Прах роют и в крови шипят.
– колет, рубит, режет,
Бой барабанный, клики, скрежет,
Гром пушек, топот, ржанье, стон,
И смерть и ад со всех сторон.
……………………………………
Но близок, близок миг победы.
Ура! мы ломим; гнутся шведы.
О славный час! О славный вид!
Еще напор – и враг бежит:
И следом конница пустилась,
Убийством тупятся мечи,
И падшими вся степь покрылась,
Как роем черной саранчи.
Пирует Петр. И горд, и ясен,
И славы полон взор его…

У Тынянова, в романе «Смерть Вазир-мухтара», Грибоедов спрашивает автора:

«– А вы заняты военной поэмой?

Тут Пушкин поморщился.

– Полтавская битва. О Петре. Не будем говорить о ней. Поэма барабанная.

Он посмотрел на Грибоедова откровенно и жалобно, как мальчик.

– Надобно же им кость кинуть!»[56]

Это звучало красиво в те времена, когда надо было во что бы то ни стало показать, что Пушкин был противник царской власти. Это касалось даже Петра. Потом понадобилось совсем иное… возвышать Петра. – Чем и займется «красный граф» – Алексей Толстой. А после даже и Ивана Грозного… Он и за это возьмется. И Тынянов с его шутками времен отошедшей революции – уже больше не понадобится. Но… Я никогда не верил, что Пушкин мог такое сказать Грибоедову. Да и кому угодно тоже. Создавая «Полтаву», он именно так и думал. Не в этом дело. Но Лермонтов точно думал иначе. И о войне вообще…

…Но в этих сшибках удалых
Забавы много, толку мало;
Прохладным вечером, бывало,
Мы любовалися на них
Без кровожадного волненья,
Как на трагический балет.
Зато видал я представленья,
Каких у вас на сцене нет…

Он точно «видал представленья», каких не было на пушкинской «сцене»!

Раз – это было под Гихами,
Мы проходили темный лес;
Огнем дыша, пылал над нами
Лазурно-яркий свод небес.
Нам был обещан бой жестокий.
Из гор Ичкерии далекой
Уже в Чечню на братний зов
Толпы стекались удальцов.

Знакомые названия, не правда ли? Аул Гихи – еще недавно мелькал у нас в сводках. Да и речка  … – «А перевесть на ваш язык так будет речка смерти…» – она тоже вряд ли пересохла с тех пор.

…Ура – и смолкло. – Вон кинжалы,
В приклады! – и пошла резня.
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,

Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть…
(И зной, и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.

«И мы услышали великое безмолвие рубки», – скажет Бабель, почти столетие спустя, ставши свидетелем битвы Первой конной. Вот это «великое безмолвие рубки » – открыл в литературе Лермонтов. Как люди крошат людей. Он писал войну, какую никто не писал до него. Ее простоту и не героическую природу. Мудрую и обыденную завершенность «трагического балета».

На берегу, под тенью дуба,
Пройдя завалов первый ряд,
Стоял кружок. Один солдат
Был на коленях; мрачно, грубо
Казалось выраженье лиц,

Покрытых пылью… на шинели
Спиною к дереву лежал
Их капитан. Он умирал;
В груди его едва чернели
Две ранки; кровь его чуть-чуть
Сочилась. Но высоко грудь
И трудно поднималась, взоры
Бродили страшно…
………………………………..
На ружья опершись, кругом
Стояли усачи седые…
И тихо плакали… потом
Его остатки боевые
Накрыли бережно плащом
И понесли. Тоской томимый,
Им вслед смотрел я недвижимый.
Меж тем товарищей, друзей
Со вздохом возле называли,
Но не нашел в душе моей

Как так? Почему не нашел?.. Впрочем… Он сам не сразу ответит. Может, не знал ответа.

А где же кода? Где «пир Петра» – пушкинский? Пожалуйста! Есть и «пир»:

Уже затихло всё; тела
Стащили в кучу. Кровь текла
Струею дымной по каменьям,
Ее тяжелым испареньем
Был полон воздух. Генерал
Сидел в тени на барабане
И донесенья принимал….

И тогда начинается прозрение – и автора, и читателя:

Окрестный лес, как бы в тумане,
Синел в дыму пороховом.
А там, вдали грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной
Тянулись горы, и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет? Небо ясно,

Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?..

Это мрачное равнодушие человека – как равнодушие самой природы. Или Бога?..

Уже в первом рассказе Л. Толстого «Набег» будет явствен этот след «Валерика»[57]:

«Природа дышала примирительной красотой и силой. Неужели тесно жить людям под этим неизмеримым звездным небом? Нужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой – этим непосредственным выражением красоты и добра»[58].

«Да! будет, – кто-то тут сказал, —
Им в память этот день кровавый!»
Чеченец посмотрел лукаво
И головою покачал….

«Конармию» Бабель, а Хемингуэй – Италию Первой мировой или Испанию времен гражданской войны. Как В. Некрасов и В. Гроссман будут писать свой Сталинград, а Твардовский и Вячеслав Кондратьев – свой Ржев… И когда С. Гудзенко скажет:

Бой был короткий. А потом
Глушили водку ледяную
И выковыривал ножом
Из-под ногтей я кровь чужую… —

…он тоже будет наследником Лермонтова.

«Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в моей повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны. Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, правда»[59].

В старости уже, ворча на всех и вся – и на себя, и на литературу в особенности: «Все литераторы, все литераторы!» Толстой все ж будет признавать: «Я и Лермонтов – не литераторы!»

3

В этом большом стихотворении о войне с опоясывающей его темой частной жизни и любви таится зерно «Войны и мира». Война , обрамленная миром – была шагом на пути, который не продлился… Необыкновенна сама композиция стихотворения – тоже, верно, единственная в своем роде.

Это не описание, нет – это перевыражение  боя в Слове – взято в рамку сугубо лирического послания к женщине. Им начинается, им заканчивается. И какие-то личные отношения, достаточно трудные, – на полях войны продолжают обсуждаться. Только, к кому обращено послание, неизвестно. «В списках не значится». В смутной – сплошь лакуны, просветы – личной биографии Лермонтова эту женщину обнаружить не легче, чем адресата: «Нет, не тебя так пылко я люблю…»

Я к вам пишу случайно; право,

Я потерял уж это право.
И что скажу вам? – ничего.
Что помню вас? – но, боже правый,
Вы это знаете давно;

И знать вам также нету нужды,
Где я? что я? в какой глуши?
Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души…

«Завещания» Лермонтова. Кстати, в «Завещании», тоже одном из величайших стихотворений о войне – только уже о «настоящем конце большой войны», – тоже будет это невероятное сочетание прозы войны и лирики любви:

А если спросит кто-нибудь…
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был;

Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Поклон я посылаю.

Кстати, он сам на дуэли будет ранен в грудь навылет…

Соседка есть у них одна…
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит… все равно,

Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет…
Ей ничего не значит!

Но в «Валерике» все вдруг срывается – в иное качество чувства:

…Но я вас помню – да и точно,
Я вас никак забыть не мог!
Во-первых, потому, что много
И долго, долго вас любил,
Потом страданьем и тревогой

Потом в раскаянье бесплодном
Влачил я цепь тяжелых лет
И размышлением холодным
Убил последний жизни цвет.

– «во-первых, потому, что много и долго, долго любил»… Кого же еще он любил долго? А может, Мария Щербатова? «Смеется сквозь слезы. Любит Лермонтова…» – была такая запись А. И. Тургенева – времен дуэли с де Барантом. Кстати, ее считали в свете причиной дуэли. Может, она? Последняя любовь, от которой почти бежал на Кавказ?..

На светские цепи,
На блеск утомительный бала
Цветущие степи
Украйны она променяла.

На ней сохранилась примета
Среди ледяного,
Среди беспощадного света…

…И «беспощадный свет», и все прочее… Тем более, мы говорили уже, что «светское значение», то есть участие в светской жизни Варвары Александровны Бахметевой, урожденной Лопухиной, он явно преувеличивал. Эта женщина, ее тихая судьба и тихое угасание остались в тени для нас, как многое, имеющее отношение к судьбе и биографии Лермонтова. Вряд ли можно было сказать о действительной Варе его жизни:


Тяжелой думой о конце;
На вашем молодом лице…

…и так далее. Это не она! А с другой стороны, могло ли относиться к Щербатовой: «…и вы едва ли // Вблизи когда-нибудь видали // Как умирают…»? Она была вдова. У нее умер ребенок в Москве. – Как раз, между прочим, когда Лермонтов сидел на гауптвахте за дуэль и писал свое предисловие к «Герою»: «Журналист, читатель и писатель». Вспомним снова мрачное кредо автора:

В очах любовь. В устах обман —

И как-то весело и больно
Тревожить язвы старых ран.

В общем, Щербатова не подходит сюда. – Она-то уж несомненно видела в жизни, как умирают. А может, героиня «Я к вам пишу…» – лишь некое соединение образов? Поток – из разных русел… подобный тому, каким была пушкинская Татьяна в глазах своего создателя?.. И кто она? Княгиня Вера Дмитриевна Лиговская из одноименного романа? Или Вера с родинкой на щеке и с мужем – «хромым старичком» на водах в Пятигорске?.. Мы это не можем сказать. Может, только, в «Валерике» – продолжение их обеих?..

У нас так часто цитировали Белинского – знаменитое письмо к Боткину о Лермонтове (16–21 апреля 1840 года): «Дьявольский талант! Молодо-зелено. Но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь…» – и про то, как он «перед Пушкиным… благоговеет и больше всего любит „Онегина“», – что невольно забывали, как правило, еще несколько строк письма: «Женщин ругает: одних за то, что; других за то, что не. Пока для него женщина и – одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин – это он сам, как есть». Как плохо понимали Лермонтова современники, и не один Николай I! Кстати – и Пушкина, и Онегина тоже. Правда, у Лермонтова не было вовсе того заранее прощающего за слабость и понимающего взгляда на женщину, каким в полной мере обладал Пушкин. Взгляд Лермонтова был неприютный – иногда жестокий. Не онегинский точно – но и не печоринский взгляд. И все-таки концовка стихотворения «Я к вам пишу…», прощание с Ней  – звучит каким-то глубинным нежным мотивом, прочувствованным переживанием. Может, с тайной надеждой на встречу?..

Теперь прощайте: если вас
Мой безыскусственный рассказ
Развеселит, займет хоть малость,
Я буду счастлив. А не так? —

И тихо молвите: чудак!..

Мы тоже скажем – чудак ! «Тайное страдание изображалось на ее лице, столь изменчивом, – рука ее, державшая стакан с водою, дрожала… Печорин всё это видел, и нечто похожее на раскаяние закралось в грудь его: за что он ее мучил? – с какой целью? – какую пользу могло ему принесть это мелочное мщение?..» («Княгиня Лиговская»). Несправедливо, конечно, но… Лермонтов и не брал себе патентов на справедливость.

Когда-то он послал Варваре Лопухиной (уже Бахметевой) – через ее сестру Марию, свою «Молитву странника»[60]. «Но я вручить хочу деву невинную // Теплой заступнице мира холодного…» Притом сопроводил, как мы помним, типичной своей преамбулой: «стихотворение, которое я случайно нашел в моих дорожных бумагах и которое мне даже понравилось, потому что я забыл его…»[61]

– кому он что пишет, и к кому что обращает! Что помнит, а что забыл!

Образ Вареньки с родинкой не раз трансформировался у него, и в этих трансформациях нежность сменялась досадой и злостью… чтоб вновь возникнуть в «Штоссе» – почти на уровне «Молитвы»: «никогда жизнь не производила ничего столь воздушно неземного, никогда смерть не уносила ничего столь полного пламенной жизни: …краски и свет вместо форм и тела…»

Примечания

55. В черновом автографе название отсутствует; оно имеется в копии из архива Ю. Ф. Самарина и в первопечатном издании. Комментарий // Лермонтов М. Ю. Указ. изд. Т. I. С. 608.

56. Тынянов Ю. Н. Смерть Вазир-Мухтара. М., 1981. С. 156.

издании название идет по первой строке «Я к вам пишу случайно, право…».

58. Толстой Л. Н. Набег. Собр. сочинений в двадцати двух томах // М., 1979. Т. II. С. 21.

59. Толстой Л. Н. Севастополь в мае. Собр. соч.: В 22 т. C. 145.

60. Возможно, что стихотворение было написано перед отъездом Лермонтова на Кавказ, в ссылку. А. П. Шан-Гирей называет его в числе тех, которые создавались поэтом в заключении во время следствия по делу «О непозволительных стихах». (Комментарий И. С. Чистовой.) Стихотворение нынче печатается под названием «Молитва» // Лермонтов М. Ю. Указ. изд. Т. IV. C. 594.

61. Там же. Письма. С. 408.