Маркелов Н. В.: "Все картины военной жизни, которых я был свидетелем... " Боевая судьба М. Ю. Лермонтова

"Все картины военной жизни, которых я был свидетелем..."
Боевая судьба М. Ю. Лермонтова

В ноябре 1840 года, вернувшись из тяжелой двадцатидневной экспедиции по Чечне, Лермонтов писал из крепости Грозной своему другу Алексею Лопухину: "Может быть когда-нибудь я засяду у твоего камина и расскажу тебе долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни, которых я был свидетелем". Рассказать "долгие труды" и "все картины" поэт не успел, хотя и намеревался писать большой роман или даже трилогию "из кавказской жизни". Лермонтов с честью носил мундир русского офицера. Окончив недолгий, оборванный пулей, воинский путь в скромном звании поручика Тенгинского пехотного полка, он достиг небывалых высот в русской батальной поэзии. За строками таких непревзойденных лермонтовских шедевров, как "Завещание", "Валерик" и "Сон" стоит его драматическая боевая судьба.

"Если будет война, клянусь вам Богом, буду всегда впереди"

"лепил из крашеного воску целые картины". Иногда сюжетами этих картин служили эпизоды победоносных сражений Александра Македонского с персами. По другим воспоминаниям, среди детских игр Лермонтову нравились те, "которые имели военный характер. Так, в саду у них было устроено что-то вроде батареи, на которую они бросались с жаром, воображая, что нападают на неприятеля".

Эти военные пристрастия опирались, несомненно, на родовую память будущего поэта. Его дальний предок, основатель рода Лермонтовых в России, шотландец Георг Лермонт служил в качестве ландскнехта (наемника) у поляков, но в 1613 году при осаде города Белого был взят в плен и счел за лучшее перейти в ряды московского войска, на "государеву службу". Офицерами русской армии были отец, дед, прадед и прапрадед поэта. Дед по матери Михаил Васильевич Арсеньев, в память о котором Лермонтов получил свое имя, был капитаном гвардии, многие из его братьев — офицерами, а брат Никита имел чин генерал-майора. Один из братьев бабушки Лермонтова, урожденной Столыпиной, Александр был адъютантом Суворова и оставил записки о нем. Ее брат Николай дослужился до генерал-лейтенанта, брат Дмитрий — до генерал-майора, брат Афанасий, которого Лермонтов очень любил и называл "дядюшкой", был награжден золотой шпагой с надписью "За храбрость", участвовал в Бородинском сражении. Кстати, гувернерами Мишеля были отставные наполеоновские гвардейцы: сначала Жан Капе, а потом капитан Жандро, последнего мальчик "особенно уважал".

Сам Лермонтов, не окончив курса в Московском университете, в 1832 году поступил в петербургскую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Размещалась она на набережной реки Мойки у Синего моста. Отсюда юный поэт писал Марии Лопухиной: "До сих пор я жил для литературной карьеры, столько жертв принес своему неблагодарному кумиру, и вот теперь я — воин. Быть может, это особая воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди — это лучше медленной агонии старика. А потому, если будет война, клянусь вам Богом, буду всегда впереди".

Испытать себя в настоящем бою поэту предстоит еще не скоро, а пока он с успехом постигает воинское искусство. "Лермонтов был довольно силен, — вспоминает его товарищ А. Ме- ринский, — в особенности имел большую силу в руках и любил состязаться в том с юнкером Карачинским, который известен был по всей школе как замечательный силач..." В очередной раз, когда друзья на спор гнули шомполы гусарских карабинов, в залу вошел директор школы генерал Шлиппенбах. За порчу казенного имущества оба силача отправились на сутки под арест.

Лермонтов крепко держался в седле, хотя однажды и поплатился за свою удаль. "Сильный душой, он был силен и физически, — продолжает Меринский, — и часто любил выказывать свою силу. Раз, после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтоб показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Он проболел более двух месяцев..."

— эспадрон или рапира. Судьба распорядилась так, что противником поэта в учебных поединках часто становился его будущий убийца. "Я гораздо охотнее дрался на саблях, — признается Н. Мартынов. — В числе моих товарищей только двое умели и любили так же, как я, это занятие: то были гродненский гусар Моллер и Лермонтов. В каждую пятницу мы сходились на ратоборство, и эти полутеатральные представления привлекали много публики из товарищей..."

В четырнадцать лет Лермонтов написал небольшое стихотворение "Война" — по поводу русско-турецкой войны 1828— 1829 годов. Правда, здесь отчетливо слышны отголоски пушкинской "Войны" 1821 года, да и посвящено оно, скорее, не конкретным военным событиям, а тем чувствам, которые владели юношей, мечтавшим побыстрее отправиться "в поля кровавой мести" и "ловить венок небренной славы". Тема эта в несколько ином виде нашла продолжение и в "Княгине Лиговской", где в кабинете Жоржа Печорина на персидском ковре "развешаны были пистолеты, два турецких ружья, черкесские шашки и кинжалы, подарки сослуживцев, погулявших когда-то за Балканом".

"Вот затрещали барабаны...”

Почти на всех портретах Лермонтов изображен в военной форме. Таким же он предстает и в памятниках, сооруженных в Пятигорске и Петербурге, Москве и Пензе, многих других городах. Принято считать, однако, что ни один портрет Лермонтова, взятый отдельно, не дает реального представления о его внешнем облике. Современники находили, что на портретах Лермонтов "польщен". Художник же М. Е. Меликов, хорошо знавший поэта с детства, признавался, что "никогда не в состоянии был бы написать портрета Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица" и что, по его мнению, "один только К. П. Брюллов совладал бы с такой задачей, так как он писал не портреты, а взгляды..." Сам Брюллов высказался по этому поводу довольно сдержанно, если не сказать — прохладно. "Физиономия Лермонтова заслоняет мне его талант, — признавался великий мастер. — Я, как художник, всегда прилежно следил за проявлением способностей в чертах лица человека; но в Лермонтове я ничего не нашел".

Надо полагать, еще большие трудности вызвала бы у скульптора попытка передать в материале "неправильности" фигуры поэта. Суммируя впечатления современников, можно сказать, что Лермонтов был невысокого роста, "приземистый", с несоразмерно большой головой и широким туловищем, кривоногий, в чем, вероятно, сказывались и последствия тяжелой травмы, полученной в манеже: правая нога была тогда сломана ниже колена, "и ее дурно срастили". По словам Шан Гирея, в Школе Лермонтов носил прозванье Маешки, от М-r Mayeux, горбатого и остроумного героя давно забытого шутовского французского романа. Отмечают также его гордую, непринужденную осанку и "необыкновенную гибкость движений".

и церемониях. О встрече с поэтом в царскосельском парке рассказал художник Меликов: "Живо помню, как, отдохнув в одной из беседок сада и отыскивая новую точку для наброска, я вышел из беседки и встретился лицом к лицу с Лермонтовым после десятилетней разлуки. Он был одет в гусарскую форму. В наружности его я нашел значительную перемену. Я видел уже перед собой не ребенка и юношу, а мужчину во цвете лет, с пламенными, но грустными по выражению глазами, смотрящими на меня приветливо, с душевной теплотой. Казалось мне в тот миг, что ирония, скользившая в прежнее время на губах поэта, исчезла... Заметно было, что он спешил куда-то, как спешил всегда, всю свою короткую жизнь".

Еще недавно, мечтая об офицерских эполетах, Лермонтов представлял свою будущую "восхитительную" жизнь, как череду "чудачеств, шалостей всякого рода и поэзии, залитой шампанским". Что касается шалостей и чудачеств, то есть здесь и доля истины и доля гусарской бравады. Если говорить о поэзии, то вместо шампанского лучше вспомнить "железный стих, облитый горечью и злостью". Как вскоре стало ясно, взрыв подобных эмоций у Лермонтова обладал разрушительной силой, неожиданной даже для автора, и мог вызвать при дворе состояние шока. Так, за стихотворение "Смерть поэта" пришлось расплачиваться ссылкой. Самиздатовские списки тогда быстро разошлись по столице, чему содействовал Святослав Раевский — друг поэта, посвященный во все его литературные дела. Автора "непозволительных стихов" государь посчитал помешаным. Изъяв бумаги, Лермонтова посадили под арест в Главном штабе. Дело вообще могло кончиться плохо. Солдатский мундир в подобной ситуации уже довелось примерить московскому студенту Александру Полежаеву. Во избежание худшего Лермонтов вынужден был "сдать" Раевского, о чем сам же потом поведал в письме к пострадавшему другу: "Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет, и что если я запрусь, то меня в солдаты... Я вспомнил бабушку... и не смог. Я тебя принес в жертву ей... Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать — но я уверен, что ты меня понимаешь и прощаешь и находишь еще достойным своей дружбы... Кто б мог ожидать!.."

Лермонтова было велено перевести в том же чине на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк. Покидая Петербург, поэт передал с Раевским в "Современник" свое"Бородино" — первое стихотворение, которое он сам решился отдать в печать и, если бы его поэтическая карьера на этом пресеклась, то и того бы достало, чтобы каждый из нас теперь мог без труда процитировать строки о сожженной пожаром Москве и отступивших басурманах. Описав главную национальную битву, подробности которой были известны ему лишь по рассказам, Лермонтов отправился к полям новых сражений, где теперь ему самому предстояло пролить кровь, свою или чужую. "Вот затрещали барабаны..." — это были барабаны судьбы.

”Я сделался ужасным бродягой...”

На Кавказе, как всегда, шла война. Горцам, собранным Шамилем под знамена газавата, противостояли силы Отдельного Кавказского корпуса. Штаб корпуса находился в Тифлисе. На Северном Кавказе войска были сосредоточены на Азово-Моздокской укрепительной линии, состоящей из ряда крепостей и казачьих станиц; впоследствии линия получила название Кавказской.

— начальника штаба Кавказского корпуса. Бывалый "кавказец" рассудил по-своему и решил отправить молодого офицера за Кубань — понюхать пороху. "... Два, три месяца экспедиции против горцев могуть быть ему небесполезны, — полагал Вольховский, — это предействительное прохладительное средство, а сверх того — лучший способ загладить проступок. Государь так милостив..."

В дело вмешался случай: в дороге Лермонтов простудился и лето провел не за Кубанью в жарких стычках, а на горячих водах в Пятигорске. "... Я приехал в отряд слишком поздно, — с огорчением сообщал он другу, — ибо государь нынче не велел делать вторую экспедицию, и я слышал только два, три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался: раз ночью мы ехали втроем из Кубы, я, один офицер нашего полка и черкес (мирный, разумеется), — и чуть не попались шайке лезгин... я сделался ужасным бродягой, а право я расположен к этому роду жизни".

Той осенью Лермонтов исколесил весь Кавказ: "изъездил Линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани", был в Тифлисе, в Кахе- тии и Азербайджане, а возвратный путь на север проделал по Военно-Грузинской дороге. Позднее в его странствиях был еще случай, когда поэт подвергся опасности пленения. По рассказу А. А. Краевского, Лермонтов подарил ему кинжал, которым однажды отбивался "от трех горцев, преследовавших его около озера между Пятигорском и Георгиевским укреплением. Благодаря превосходству своего коня поэт ускакал от них. Только один его нагонял, но до кровопролития не дошло. Михаилу Юрьевичу доставляло удовольствие скакать с врагами на перегонку, увертываться от них, избегать перерезывающих ему путь". Рассказ этот подтверждают и воспоминания П. И. Маг- денко, попутчика в одной из поездок поэта. По его словам, Лермонтов "указывал нам озеро, кругом которого он джигитовал, а трое черкес гонялись за ним, но он ускользнул от них на лихом своем карабахском коне".

Перевод назад, в гвардию, поэту выхлопотал В. И. Жуковский, в то время воспитатель наследника престола. Подводя итог затянувшейся кавказской одиссеи, Лермонтов заметил в письме к другу: "Здесь, кроме войны, службы нету"; и справедливость этих слов ему впоследствии довелось в полной мере испытать на собственном опыте. Он еще очень молод (ему только 23 года) и полон планов, хочет ехать в Мекку, в Персию или проситься в экспедицию в Хиву с генералом Перовским. Ехать все же пришлось под Новгород — к новому месту службы. Впрочем, ненадолго: бабушка выпросила возвращение любимого внука в Петербург, в родной лейб-гвардии Гусарский полк.

”Мы странствовали с ним в горах Востока...”

"за хребтом Кавказа" с кумиром своей юности Александром Бестужевым? Переведенный из сибирской ссылки рядовым в войска Кавказского корпуса, тот сумел вернуться здесь к литературной деятельности и печатал в столичных журналах повести и рассказы под псевдонимом Марлинский. Популярность писателя была тогда невероятной: издания его книг, по выражению В. Г. Белинского, "таяли на полках, как подмоченный сахар". И. С. Тургенев признавался, что когда-то в молодости "целовал имя Марлинского на обертке журнала".

Лермонтов с детства с увлечением перечитывал Бестужева и в свои первые стихи переносил образы и строки его стихотворений. "Белеет парус одинокий..." — ведь эта строка впервые вылилась именно у Бестужева. А когда в 1832 году в "Московском телеграфе" была напечатана его повесть "Аммалат-Бек", юный Мишель создал к ней несколько рисунков. Впечатление от повести было сильным. Вот начало одной из глав: "Дико-прекрасен гремучий Терек в Дарьяльском ущелии... Чернея от гнева, ревет и роется, как лютый зверь, под вековые громады: отрывает, рушит, катит вдаль их обломки". Может быть, здесь истоки известных лермонтовских строк:

Терек воет, дик и злобен,
Меж утесистых громад...

Их кавказские пути-дороги во многом совпадают: Ставрополь, Пятигорск, Ольгинское, Тамань, Тифлис. Ссыльный декабрист был однажды прикомандирован к Тенгинскому пехотному полку, поручиком в котором позже служил Лермонтов. Лето 1835 года Бестужев провел в Пятигорске, на водах, а Лермонтов приехал сюда два года спустя. Кажется, он ищет встречи с автором знаменитого "Аммалат-Бека". Или с теми, кто хорошо знает его. В Тифлисе — это Мирза Фатали Ахундов; Бестужев перевел с фарси его поэму на смерть Пушкина, а Лермонтов позже записал с его слов сказку "Ашик-Кериб". Близкий, верный друг Бестужева по Пятигорску доктор Н. В. Майер изображен под именем Вернера в лермонтовском романе. Когда А. Ф. Смирдин издал первый том альманаха "Сто русских литераторов", там был помещен портрет Бестужева в бурке. И Лермонтов, попав на Кавказ, создает свой автопортрет и, разумеется, в бурке! Увы, встреча не состоялась: пока Лермонтов принимал ванны в Пятигорске, Бестужев погиб при высадке нашего десанта на мысе Адлер. Как писатели они бесконечно далеки друг от друга, но оба были преданы душой Кавказу, оба пролили здесь свою кровь.

"Княжне Мери", Лермонтов уже иронизирует над теми, кто принимает позу героев Марлинского. Белинский отмечал, что Грушницкий принадлежит к числу тех молодых людей, которые "страх как любят сочинения Марлинского, и чуть зайдет речь о предметах сколько- нибудь не житейских, стараются говорить фразами из его повестей". Имя Марлинского Лермонтов дважды упоминает в очерке "Кавказец" и тоже, как можно почувствовать, с несколько ироническим оттенком, особенно когда говорит о пристрастии молодых офицеров кавказских полков к кинжалам и буркам. Развязка же этих заочных отношений оказалась неожиданной и трагичной. Отставной майор Гребенского казачьего полка, любивший щегольнуть — в лучших традициях Марлинского! — кавказским оружием и нарядом, не вытерпев бесконечных издевок, послал пулю в сердце насмешнику-реалисту

Но тогда на Кавказе Лермонтова ждала другая встреча, одна из самых важных в его жизни. В 1837 году рядовым сюда попал и Александр Одоевский. "Главный наш поэт", как именовали его декабристы, прибыл не из Петербурга, как Лермонтов, а, так сказать, из глубины сибирских руд, из далекого Ишима, но в тот же самый полк. Нижегородские драгуны стояли в Кахетии, и часть пути поэты проделали вместе.

Я знал его — мы странствовали с ним
В горах Востока... и тоску изгнанья
Делили дружно...

— вспоминал впоследствии Лермонтов. Одоевский был на 12 лет старше, но, видимо, горы и поэзия особым образом действуют на душу. Одоевского любили все, кто его знал. Но никто не понимал так, как Лермонтов. В стихотворении, посвященном памяти друга, он запечатлел

... и блеск лазурных глаз,
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.

Во время летней экспедиции 1839 года, находясь в укрепленном лагере Псезуапе (ныне поселок Лазаревское), Одоевский умер от приступа кавказской лихорадки, так тогда называли малярию. Известие об этой смерти застало Лермонтова уже в Петербурге. Невероятным образом, проникая мысленным взором за тысячи верст, он описал в стихотворении "Памяти А. И. О-го" кончину того, кого называл когда-то "мой милый Саша". Описал настолько достоверно, в деталях и так близко к реальным обстоятельствам, что не понявший поэтическую природу этого явления Г. И. Филипсон, участник той же экспедиции, счел необходимым в своих поздних мемуарах поэта "поправить": "Не могу понять, как мог Лермонтов в своих воспоминаниях написать, что он был при кончине Одоевского: его не было не только в отряде на Псезуапе, но даже и на всем восточном берегу Черного моря".

"неизвестной":

И вкруг твоей могилы неизвестной
Все, чем при жизни радовался ты...

Зимою, когда горцы отбили укрепление у русских, могила Одоевского была раскопана и не сохранилась.

”Я пустился в большой свет”

остался жив и привез с Кавказа первую боевую награду — золотую саблю с надписью "За храбрость".

Успехи Лермонтова в этом смысле были, как видим, гораздо скромнее. Но пока он колесил по дорогам Кавказа, в печати появилось его "Бородино". Теперь вышла "Песня про... купца Калашникова", следом за ней "Тамбовская казначейша". Вернувшись в столицу, Лермонтов, по его выражению, "пустился в большой свет". Его принимали в лучших салонах Петербурга, и хорошенькие женщины выпрашивали у него стихи. Приведу свидетельство И. С. Тургенева, наблюдавшего на вечере в доме княгини Шаховской "за быстро вошедшим в славу поэтом": "На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток — и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Шувалову, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовывался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий... Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба".

Служака из Лермонтова получился неважный. "Ученье и маневры, — признавался он, — производят только усталость". За допущенные (то ли по небрежности, то ли намеренно) нарушения он дважды подвергался аресту. Как-то раз наш корнет появился на разводе с короткой, чуть ли не игрушечной саблей. Шеф гвардейского корпуса великий князь Михаил велел сабельку снять и дал поиграть ею маленьким великим князьям Николаю и Михаилу Николаевичам, а Лермонтова отправил на 15 суток гауптвахты. В другой раз поэт поплатился арестом за неформенное шитье на мундире. "Просился на Кавказ, — пишет он в это время Марии Лопухиной, — отказали, не хотят даже, чтобы меня убили".

Сидя под арестом, Лермонтов написал картину "Вид Кавказа". Душою он часто уносился к "синим горам", и память кавказских странствий стала выплескиваться на бумагу: "Дары Терека", "Демон" и "Мцыри", одна за другой выходят повести "Бэла", "Фаталист" и "Тамань". Готовятся к печати книги: "Стихотворения" и "Герой нашего времени".

Большой крови Лермонтов еще не видел, и война в романе проходит только приглушенным фоном. Мужские персонажи здесь в большинстве офицеры Кавказского корпуса. О Максиме Максимыче мы знаем, что служить он начал еще при Ермолове, получив при нем два чина за дела против горцев. Лет десять он стоял с ротою в Чечне, в крепости за Тереком, у Каменного Брода. (В скобках замечу, что теперь это селение носит название Аксай и отсюда всего лишь два-три километра до печально знаменитой Первомайки, где в январе 1996 года держал оборону Салман Радуев, — печоринские места!). С Грушницким главный герой успел побывать в экспедиции; в действующем отряде тот получил ранение пулей в ногу. В Пятигорске у источника Печорин замечает, что "несколько раненых офицеров сидели на лавке, подобрав костыли, бледные, грустные". Боевые действия не затрагивают, разумеется, района Горячих или Кислых вод, но дыхание близкой войны ощутимо и здесь: это и казаки на сторожевых вышках в степи и пикетах, и часовые на валу кисловодской крепости, да и убитого на поединке Грушницкого условлено отнести "на счет черкесов". Тема оружия то и дело мелькает на страницах "Героя...", играя важную роль в ряде ключевых эпизодов, да и кончается все повествование рассуждением Максима Максимыча об особенностях черкесских винтовок и шашек.

"криминальное чтиво": все-таки четыре убийства (Бэлы, ее отца — старого князя, Грушницкого и Вулича), ряд покушений (главного героя, например, сначала хотят утопить в Черном море, потом подло, то есть практически безоружного, застрелить на дуэли, а когда это не удается, Грушницкий грозит зарезать его ночью из-за угла, и, наконец, пуля пьяного казака в "Фаталисте" срывает ему с плеча эполет). Молодую женщину похищают и склоняют к сожительству, потом похищают вновь и убивают ударом кинжала. Еще контрабанда, кражи, подслушанные заговоры, погони... К тому же повествование построено так, что автор-рассказчик как будто проводит следствие: опрашивает очевидцев, раскапывает "компромат" в виде интимных записок героя, а при личной встрече с ним составляет его словесный портрет. Цензура роман пропустила, вымарав только несколько строчек, где автор имел слишком смелое суждение о вещах потусторонних. В апреле 1840 года первые томики "Героя..." появились на книжных прилавках Петербурга.

Памятное лето 1837-го Белинский провел в том же Пятигорске, и, сообразно впечатлениям, написал оттуда семь писем, по объему почти не уступающих "Княжне Мери". И когда в рецензии на роман он замечает, что "бывшие там удивляются непостижимой верности, с какою обрисованы у г. Лермонтова даже малейшие подробности", то имеет в виду прежде всего самого себя. Проницательнее же всех из критиков оказался вдруг Булгарин, в "Северной пчеле" сразу назвавший "Героя" лучшим романом на русском языке. Говорят, что злодея "подогрела" бабушка поэта, Е. А. Арсеньева, послав ему свеженький томик и пятьсот рублей ассигнациями впридачу.

"Едва успели мы скрестить шпаги..."

На первых же страницах своего пятигорского дневника, набрасывая психологический абрис Грушницкого, Печорин предрекает уже и роковую развязку их отношений: "Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать". Дальнейшее развитие событий претворяет этот прогностический тезис в жизнь или, в данном случае лучше сказать, в смерть. Антагонизм героев по ходу сюжета достигает высшей, буквально экстремальной степени. "Нам на земле вдвоем нет места..." — говорит Грушницкий за мгновенье до того, как с пулею в груди навсегда исчезнуть с уступа отвесной скалы. Дуэль (как действо) была для прозы тех времен ситуацией почти неизбежной, обойтись без нее в "Герое..." Лермонтов не мог. Но поединок с Грушницким лишь частный случай той круговой конфронтации, которая и составляет сущность отношений Печорина с другими персонажами романа.

В "Тамани" он выдерживает опасную схватку с ундиной в лодке, когда ее сильный толчок едва не сбрасывает его в море. Действия противоборствующих сторон или, словами героя, "отчаянная борьба" достигает здесь "сверхъестественных усилий". Из удовольствия, как говорит Печорин, подчинять своей воле все, что его окружает, он затевает и свой притворный роман с Мери, легко переиграв в психологическом поединке наивную московскую княжну. Дикарка Бэла — пленница русского офицера и находится в русской крепости. Поступки Печорина тут более всего и напоминают правильную осаду. Согласно комментарию Максима Максимыча, "долго бился с нею Григорий Александрович". Потом этот странный спор о предопределении судьбы с Вуличем, метафизический поединок, когда один из противников ставит на кон двадцать червонцев, а другой собственную жизнь. Разве что доктор Вернер не захвачен конфронтацией, но он — доверенное лицо героя, его секундант. Да Максим Максимыч, заведомо отдавший себя воле победителя: "Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться".

"Княгине Лиговской" также, предположительно, должны были разрешиться дуэлью. В "Маскараде", "Казначейше" и "Штоссе" поединок ведется за карточным столом. О "Калашникове" за очевидностью ситуации можно, кажется, только упомянуть. Одна из самых впечатляющих сцен в поэме "Мцыри" — бой с барсом. Противники, человек и зверь, принадлежат разным мирам, но "упоение в бою" уравнивает их. Звериный статус барса несколькими штрихами легко дезавуирован ("Он застонал, как человек...", "Он встретил смерть лицом к лицу.."). Мцыри в то же время осознает себя в схватке более зверем, чем человеком:

Я пламенел, визжал, как он;
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов.

Забыл я...

В череде испытаний, посланных автором своему герою, бой с барсом — высшее, самое драматичное, хотя эпизод, кажется, и не предопределен логикой сюжета; это поединок в чистом виде, турнирный или, если угодно, даже ритуальный. Вся изложенная картина наводит на мысль уже о способе художественного мышления Лермонтова, коренящемся в свойствах его личности. Перескакивая через многочисленные признания современников о несносном, трудном, дурном характере поэта, напомним читателю лишь одно принципиально важное высказывание А. И. Герцена: "В отличие от Пушкина Лермонтов никогда не искал мира с обществом, в котором ему приходилось жить: он смертельно враждовал с ним — вплоть до своей гибели".

В частной жизни Лермонтов был столь же неуступчив. Во время поединка молодой Барант нанес ему незначительную царапину на груди или ниже локтя (сведения расходятся). В объяснительном письме на имя командира лейб-гвардии Гусарского полка Н. Ф. Плаутина сам Лермонтов рисует дело так: "Так как господин Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва успели мы скрестить шпаги, как у моей конец переломился, а он мне слегка оцарапал грудь. Тогда взяли мы пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону..." Сидеть под арестом на этот раз пришлось в Ордонансгаузе, а потом и на Арсенальной гауптвахте. Барант, вздумавший вдруг оспорить слова Лермонтова о выстреле в воздух, был приглашен поэтом для личных объяснений и под угрозой нового поединка признал себя совершенно удовлетворенным.

Современник передает рассказ Н. П. Колюбакина, кавказского знакомца Лермонтова (впоследствии генерала, а в то время молодого офицера; многие видят в нем прототип Грушницкого): "Колюбакин рассказывал, что их собралось однажды четверо, отпросившихся у Вельяминова недели на две в Георгиевск, они наняли немецкую фуру и ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой колонны, периодически ходившей из отряда в Георгиевск и обратно. В числе четверых находился и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя своими попутчиками до того перессориться на дороге и каждого из них так оскорбить, что все трое ему сделали вызов, он должен был наконец вылезть из фургона и шел пешком до тех пор, пока не приискали ему казаки верховой лошади, которую он купил. В Георгиевске выбранные секунданты не нашли возможным допустить подобной дуэли: троих против одного, считая ее за смертоубийство, и не без труда уладили дело примирением, впрочем, очень холодным."

"На каком-то увеселительном вечере мы чуть с ним не посчитались очень крупно, — мне показалось, что Лермонтов трезвее всех нас, ничего не пьет и смотрит на меня насмешливо".

За дуэль с французиком де Барантом генерал-аудиториат склонялся к разжалованию Лермонтова в рядовые, с лишением чинов и дворянства, но — "на все есть манера", как сказано в "Герое...". Столь суровый приговор — лишь повод проявить монаршее милосердие. Из Петербурга поэта выслали снова, вторично исключив из гвардии, и, что особенно унизительно, его, кавалериста, на этот раз отправили в пехоту, тем же чином. "Счастливого пути, господин Лермонтов, — бросил вдогонку царь Николай, — пусть он очистит себе голову..."

"Штыки горят под солнцем юга”

После ахульгинского погрома, когда Шамиль чудом избежал пленения или смерти, жаркое пламя газавата с новой силой стало разгораться в Чечне. "Ловкие действия Шамиля, — читаем в кавказских хрониках, — являвшегося с чрезвычайной быстротой всюду, откуда уходили войска наши, и с успехом увлекавшего за собою толпы плохо замиренных горцев", вынудили наше командование предпринять новые наступательные шаги.

На правом фланге Линии действовал Лабинский отряд под командой генерала Засса, на левом — был сформирован Чеченский отряд генерала Галафеева, базировавшийся в крепости Грозной. "Если ты будешь мне писать, — сообщает Лермонтов Алексею Лопухину, — то вот адрес: "на Кавказскую линию, в действующий отряд генерал-лейтенанта Голофеева, на левый фланг". В составе Чеченского отряда поэт выступил в свою первую экспедицию.

Гехи, где вскоре и произошли главные боевые события предпринятой операции. На своем пути войска уничтожили ряд чеченских селений. "А чтобы произвести большое моральное влияние на край, — доносил в рапорте Галафеев, — то они направлены были через гехинский лес..." Похожей фразой, кстати, начинает описание военных действий и Лермонтов в своем "Валерике":

Раз — это было под Гихами —
Мы проходили темный лес...

Каждый шаг вперед здесь давался потом и кровью. Движение осуществлялось порядком, который на армейском жаргоне называли "ящиком": артиллерия и обоз в центре, пехота несколькими цепями шла по обеим сторонам, предупреждая нападение противника с флангов; смешанные, более подвижные отряды кавалерии и пехоты составляли авангард и арьергард.

Произведением, в котором наиболее полно и ярко отразились боевые впечатления поэта, навсегда осталось его большое стихотворение "Валерик". Это, как сообщает Лермонтовская энциклопедия, "развернутое описание походной жизни и военных действий на Кавказе, кровопролитного боя на р. Валерик между отрядом генерала Галафеева и чеченцами 11 июля 1840, в котором участвовал Лермонтов. Обе стороны понесли большие потери, но существенного военного успеха достигнуто не было..."

"У нас были каждый день дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2000 пехоты, а их до 6 тысяч; и все время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте — кажется, хорошо! Вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела пахло кровью..."

Работая над стихотворением "Валерик", Лермонтов выбросил оттуда многие строки, рисующие жуткие подробности сражения. Вовсе не потому, что щадил будущего читателя, а в поисках точного образа, чтобы в привычной уже обыденности войны передать весь ужас происходящего. Пытаясь утолить жажду, герой "Валерика" хочет зачерпнуть воды из горной реки, но "мутная волна была тепла, была красна..."

Военный историк приводит рассказ офицера-артиллериста Константина Мамацева, попавшего в ходе боя в опасную ситуацию: "Мамацев с четырьмя орудиями оставлен был в арьергарде и в течение нескольких часов один отбивал картечным огнем бешеные натиски чеченцев. Это было торжество хладнокровия и ледяного мужества над дикою, не знающей препон, но безрассудною отвагою горцев. Под охраной этих орудий войска вышли наконец из леса на небольшую поляну, и здесь-то на берегах Валерика грянул бой, составляющий своего рода кровавую эпопею нашей кавказской войны... Выйдя из леса и увидев огромный завал, Мамацев со своими орудиями быстро обогнул его с фланга и принялся засыпать гранатами. Возле него не было никакого прикрытия. Оглядевшись, он увидел, однако, Лермонтова, который, заметив описанное положение артиллерии, подоспел к нему со своими охотниками. Но едва начался штурм, как он уже бросил орудия и верхом на белом коне, ринувшись вперед, исчез за завалами".

Судя по всему, Мамацев обрисовал события довольно точно, ибо и в официальных военных сводках о Лермонтове сказано, что "офицер этот, не смотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших солдат ворвался в неприятельские завалы".

В валерикском сражении погиб Владимир Лихарев — декабрист, переведенный из Сибири рядовым в Куринский полк. "В последнем деле, где он был убит, — свидетельствует декабрист Н. И. Лорер, — он был в стрелках с Лермонтовым, тогда высланным из гвардии. Сражение приходило к концу, и оба приятеля шли рука об руку, споря о Канте и Гегеле и часто, в жару спора, неосторожно останавливались. Но горская пуля метка, и винтовка редко дает промахи. В одну из таких остановок вражеская пуля поразила Лихарева в спину навылет, и он упал навзничь. Ожесточенная толпа горцев изрубила труп так скоро, что солдаты не поспели на выручку останков товарища-солдата..."

что "эти походы доставили русской литературе несколько блестящих страниц Лермонтова, но успеху общего дела не помогли".

”Я получил в наследство отборную команду...”

Вернувшись в крепость Грозную, отряд Галафеева вскоре совершил поход в Северный Дагестан. "С тех пор как я на Кавказе, — замечает Лермонтов, — я не получал ни от кого писем, даже из дому не имею известий. Может быть, они пропадают, потому что я не был нигде на месте, а шатался все время по горам с отрядом".

В конце сентября Галафеев выступил из Грозной к реке Аргун. Во время похода получил ранение Руфин Дорохов. "Это был человек, — вспоминает современник, — даже на Кавказе среди отчаянно храбрых людей, поражавший своей холодной, решительной смелостью". Будучи намного старше Лермонтова, он имел скромный чин унтер-офицера, так как за участие в дуэлях и буйное поведение не раз лишался офицерских погон. Поначалу их отношения едва не довели до поединка, но жизнь под чеченскими пулями быстро сблизила их. Старый кавказский рубака, Дорохов имел под началом "команду охотников", которую, выбыв по ранению из строя, передал Лермонтову.

"... Я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников, состоящую из ста казаков, — разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто вроде партизанского отряда, — сообщает поэт, — и если мне случится с ним удачно действовать, то авось что-нибудь дадут..."

"летучая сотня" отличилась в боях за ша- линским лесом и при переправе через Аргун. Конец осени прошел в новых походах по Чечне. Человек, чья легендарная храбрость не только не требовала сравнений, а сама служила известным мерилом, Руфин Дорохов высоко оценил воинскую отвагу поэта: "Славный малый — честная прямая душа — не сносить ему головы. Мы с ним подружились и расстались со слезами на глазах. Какое-то черное предчувствие мне говорило, что он будет убит... Жаль, очень жаль Лермонтова, он пылок и храбр — не сносить ему головы".

Первый биограф Лермонтова профессор П. А. Висковатый, собравший по рассказам очевидцев немало ценных сведений, приводит подробности боевой биографии поэта, характеризующие его как командира и офицера: "Раненный во время экспедиции Дорохов поручил отряд свой Лермонтову, который вполне оценил его и умел привязать к себе людей, совершенно входя в их образ жизни. Он спал на голой земле, ел с ними из одного котла и разделял все трудности похода."

Воспоминания же враждебно настроенного Л. В. Россильона звучат совсем в ином тоне, но и здесь мы найдем интересные детали: "Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца".

В терминах тех времен действия лермонтовской сотни иначе, чем "партизанской войной", назвать было трудно. По существу же, это была особая штурмовая группа, прообраз современного спецназа, с широким диапазоном боевых задач. Условия горной войны диктовали при этом и выбор оружия и способы ведения боя. Внешняя бесшабашность ("сброд", "головорезы") на деле оборачивалась прекрасной подготовкой к бесконечным рукопашным схваткам. Успешно перенятые у противника боевые качества — подвижность, быстрота и неотразимый натиск — обеспечивали действиям "летучей сотни" максимальный эффект. В документах о представлении Лермонтова к награде говорилось, что "ему была поручена конная команда из казаков-охотников, которая, находясь всегда впереди отряда, первая встречала неприятеля и, выдерживая его натиски, весьма часто обращала в бегство сильные партии".

Выбор командира оказался психологически оправданным. "Я вошел во вкус войны, — признавался поэт, — и уверен, что для человека, который привык к сильным ощущениям этого банка, мало найдется удовольствий, которые бы не показались приторными".

"Последний арьергардный батальон, при котором находились орудия... слишком поспешно вышел из леса, и артиллерия осталась без прикрытия. Чеченцы разом изрубили боковую цепь и кинулись на пушки. В этот миг Мамацев увидел возле себя Лермонтова, который точно из земли вырос с своею командой. И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротом; рука сжимала рукоять кинжала. И он, и его охотники, как тигры, сторожили момент, чтобы кинуться на горцев..."

"Их ведет, грозя очами, генерал седой..."

Однажды зимним вечером в Петербурге, в доме братьев Трубецких у Лермонтова произошел спор с Барятинским. "Лермонтов, — вспоминает современник, — настаивал на всегдашней его мысли, что человек, имеющий силу для борьбы с душевными недугами, не в состоянии побороть физическую боль. Тогда, не говоря ни слова, Барятинский снял колпак с горящей лампы, взял в руку стекло и, не прибавляя скорости, тихими шагами, бледный прошел через комнату и поставил ламповое стекло на стол целым; но рука его была сожжена почти до кости, и несколько недель носил он ее на привязи, страдая сильною лихорадкою".

Человек непреклонной воли и грамотный военный профессионал, постигший тактику противника и научившийся переигрывать его, Александр Иванович Барятинский занял в 1856 году пост наместника Кавказа. За три последующих года он полностью сломил сопротивление Шамиля и пленил грозного имама.

Начальником штаба Кавказской армии во времена Барятинского был Дмитрий Алексеевич Милютин. Первоначальное образование он, как и Лермонтов, получил в Университетском благородном пансионе, поступив туда лишь годом позже поэта. Товарищи по пансиону доверили ему редактирование рукописного журнала "Улей", где увидели свет и ранние стихотворные опыты юного Мишеля. Избрав военную карьеру, Милютин участвовал в трехмесячной осаде "орлиного гнезда" Шамиля — Ахульго и получил там пулю в правое плечо и Владимирский крест с бантом. С Лермонтовым он мог встретиться и на Кавказе, где в начале 40-х служил обер-квартирмейстером на Кавказской линии. Впоследствии Милютин был отозван в Петербург и занял кафедру в военной академии. Здесь он создал капитальное трехтомное исследование — "Описание войны 1799 года", посвященное "последней и блистательнейшей кампании Суворова".

— 1881), он провел череду масштабных прогрессивных преобразований, соответствовавших духу времени и возросшим техническим возможностям. Именно ему Россия была обязана введением общей воинской повинности, а армия — увеличением боевого состава и улучшением материального быта. При нем была введена военно-окружная система, осуществлен переход на новые виды вооружений, отменены телесные наказания и сокращен срок службы.

В воспоминаниях, написанных генерал-фельдмаршалом Милютиным, несколько страниц посвящены Университетскому пансиону тех времен, когда в нем находился и Лермонтов. Существует предположение, что у Милютина хранились и неизвестные рукописи поэта.

Лермонтов был лично знаком и с "проконсулом Кавказа" легендарным Ермоловым и не раз назвал его в своих стихах и прозе. Историю Ермолова хотел написать еще Пушкин. Вероятно, удовлетворив свои творческие интересы в созданных образах Петра (то есть абсолютной вершины российского самодержавия) и Пугачева (то есть максимальной степени народного протеста оному), он искал возможности запечатлеть и современную ему личность исторического масштаба. В том, что поэт именно так подходил к оценке Ермолова, сомневаться не приходится: в его письмах дважды встречается весьма характерное (хотя и косвенное) сопоставление Ермолова с Наполеоном. Ради двухчасовой встречи с отставным "проконсулом" Пушкин, направлявшийся в Грузию, проделал двести лишних верст, чтобы заехать к генералу в Орел. Впоследствии, пережив какое-то разочарование, Пушкин от своих замыслов отказался и в дневнике 1834 года назвал Ермолова "великим шарлатаном".

Много интересного о Ермолове мог бы поведать и его секретарь "по дипломатической части" Грибоедов. Но и тут не сложилось. В письме к Кюхельбекеру в ноябре 1825 года он дал своему патрону восторженную характеристику ("... патриот, высокая душа, замыслы и способности точно государственные, истинно русская, мудрая голова"), но здесь же проницательно и заметил: "Это не помешает мне когда-нибудь с ним рассориться..." Слова поэта вполне оправдались, не более чем через год в письме к Бегичеву он сообщает: "С А. П. у меня род прохлаждения прежней дружбы..." И, словно оправдываясь, строчкой ниже ставит свой, можно сказать, хронологический диагноз: "старик наш человек прошедшего века". Ермолов же, в свою очередь, знаменитую комедию находил скучной (Пушкину сказал, что от стихов Грибоедова "скулы болят") и до конца дней хранил к ее автору неприязненное отношение.

У Лермонтова с Ермоловым все совершенно иначе. Вспомним, как приосанился лермонтовский Максим Максимыч, упомянув о своей службе "при Алексее Петровиче". В то время, когда Лермонтов писал "Героя...", Ермолов давно пребывал в опале, и появление его имени на первых же страницах романа могло прозвучать вызывающе. О прославленном полководце Лермонтов вспомнил и в самом большом своем батальном стихотворении "Валерик":


В палатке ближней слышен мне;
Как при Ермолове ходили
В Чечню, в Аварию, к горам;
Как там дрались, как мы их били,

Одна из самых внушительных фигур в нашей истории прошлого века, Ермолов был бы достоин лучших страниц и нашей великой литературы, но судьба и тут отвернулась от него: самый грандиозный замысел, связанный с его именем, — трилогия Лермонтова "из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, Персидской войной и катастрофой, среди которой погиб Грибоедов в Тегеране" — этот замысел остался неосуществленным.

Получив в начале 1841 года отпуск, поэт по дороге с Кавказа завез Ермолову частное письмо от его бывшего адъютанта П. Х. Граббе (в то время командовавшего войсками Кавказской линии). Вскоре по личным впечатлениям Лермонтов создает образ генерала — покорителя Кавказа в стихотворении "Спор":

И испытанный трудами
Бури боевой,

Генерал седой...

"Спор" — стихотворение странное. Лермонтов видит происходящее с какой-то очень высокой точки, не сопоставимой даже с физической высотой спорящих Казбека и "Елбруса", буквально космической, охватывая взглядом чуть не полмира от Урала до Нила. Странность же его в том, что после пронзительных, щемящих, облитых кровью строк "Валерика" здесь тон у Лермонтова совсем другой: он если и не приветствует неотвратимого, "страшно-медленного", завораживающего движения неисчислимых русских полков на Кавказ, то, во всяком случае, не имеет сомнения ни относительно моральной оправданности этого нашествия, ни относительно его победоносного исхода. Ермолов здесь узнаваем, хотя и не назван по имени, но Ермолов или кто-то другой — разве у русских мало боевых генералов? В стихотворении приоткрыта, кстати, и экономическая подоплека происходящего:

И железная лопата
В каменную грудь,

Врежет страшный путь!

Разве что "медь" заменить на "нефть", и строка вновь зазвучит с болезненной актуальностью.

С чувством горького сожаления Ермолов отозвался на известие о гибели Лермонтова: "Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а этих людей не скоро дождешься!" И еще выразился в том смысле, что будь это в его времена, то он нашел бы случай спровадить Мартынова на верную гибель.

"Злой чечен ползет на берег...”

— имение своих родственников Хастатовых. С тех пор название реки, описанной в первых же поэмах, не покидает его произведений. Жизнь пограничных казачьих станиц поэт видел и в более зрелую пору, когда "изъездил Линию всю вдоль" во время первой кавказской ссылки. Существует предание, что именно здесь, в станице Червленой, Лермонтов написал свою "Казачью колыбельную песню". В хате, где поэт остановился на постой, он услышал, как молодая казачка напевает над колыбелью. Присев к столу, Лермонтов тут же набросал стихи, ставшие впоследствии народной песней:

По камням струится Терек,
Плещет мутный вал;
Злой чечен ползет на берег,
Точит свой кинжал...

"Дары Терека", названное Белинским "поэтической апофеозою Кавказа". По строю и звучанию оно близко гребенскому казачьему фольклору. Волны Терека приносят в дар старцу Каспию "кабардинца удалого" — воина, погибшего на поле битвы, а потом и "дар бесценный" — труп молодой казачки, окровавленной жертвы какой-то неизвестной нам трагической любовной истории:

По красотке молодице
Не тоскует над рекой
Лишь один во всей станице
Казачина гребенской.

И в горах, в ночном бою,
На кинжал чеченца злого
Сложит голову свою...

Дважды повторив формулу о злом чеченце, Лермонтов следует, скорее, народной поэтической традиции, а вовсе не стремится подчеркнуть непримиримость к извечному врагу. Напротив, в "Бэле" он преклоняется перед "способностью русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить", о чем он позже (и более подробно) расскажет в очерке "Кавказец".

"Фаталист", открывающейся фразой из журнала Печорина: "Мне как-то раз случилось прожить две недели на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты..." Едва обозначенная сюжетная линия, связывающая героя романа и хорошенькую казачку Настю, тут же и обрывается. Повесть о гребенских казаках написал годы спустя совсем другой русский офицер. Близость враждебного населения передана здесь лишь легким штрихом — незатейливой репликой: уговаривая казака-убийцу покориться, старый есаул восклицает: "Побойся Бога! Ведь ты не чеченец окаянный..." Равно и наш бывалый офицер из очерка "Кавказец" выражается в том же духе: "Чеченцы, правда, дрянь..."

Чтобы попробовать истолковать эти "окаянный" и "дрянь" более расширительно, имея в виду представления не только гребенских староверов и Максим Максимычей, а русское общественное сознание в целом, обратимся к книге Платона Зубова "Картина Кавказского края". Она вышла в Петербурге в 1835 году, то есть примерно в то время, когда и происходят события, описанные в "Фаталисте". "Народ сей, — замечает автор о чеченцах, — отличается от всех горских племен особенным стремлением к разбоям и хищничеству, алчностью к грабежу и убийствам, коварством, воинственным духом, смелостию, решительностью, свирепством, бесстрашием и необузданною наглостию".1 Сходную характеристику обнаружим и в капитальной "Истории войны и владычества русских на Кавказе" Н. Ф. Дубровина: "Грязные душою и телом, чуждые благородства, незнакомые с великодушием... корыстолюбивые, вероломные и в высшей степени исполненные самолюбия и гордости — таковы были чеченцы..."2

Дабы избежать упрека в злонамеренном выдергивании цитаток, приведу и свидетельство того, чей авторитет никакому сомнению, кажется, давно уже не подлежит. Острожная судьба когда-то свела Ф. М. Достоевского с "лицами кавказской национальности", о чем несколько строк найдем в его "Записках из Мертвого дома": "Их было два: лезгина, один чеченец и трое дагестанских татар. Чеченец был мрачное и угрюмое существо; почти ни с кем не говорил и постоянно смотрел вокруг себя с ненавистью, исподлобья и с отравленной, злобно-насмешливой улыбкой".

"Чеченский след" в поэзии Лермонтова не всегда очевиден. В стихотворении "Валерик" он сам называет имя своего кунака- чеченца Галуба, но это, по-видимому, условный персонаж, в черновом автографе есть и другие варианты (Юнус и Ахмет). Чеченская тема звучала бы здесь сильнее, но многие строки Лермонтов из окончательного текста вычеркнул:


У нас двух тысяч под ружьем
Не набралось бы...
Уж раза три чеченцы тучей
Кидали шашки наголо...

— чеченец. Написав когда-то в детстве, в подражание Пушкину, "Кавказского пленника", теперь Лермонтов совершенно ситуацию перевернул: пленником у него становится не русский, а горец. Мцыри, конечно, чеченец не этнический, а, можно сказать, литературный. Для Белинского он — "пленный мальчик черкес" (черкесами тогда часто называли всех горцев), у Шевырева — "чеченец, запертый в келью монаха", сам Лермонтов нигде в тексте поэмы об этом определенно не говорит, но по ряду деталей можно все-таки судить и о национальной принадлежности героя. Вспомним еще раз сцену поединка с барсом и слова Мцыри: "Как будто сам я был рожден в семействе барсов и волков..." Все это замечательно перекликается со строками "илли" — чеченской героической песни:

Мы родились той ночью,
Когда щенилась волчица,
А имя нам дали утром
Под барса рев заревой...3

По одной из версий, в поэме отразилась судьба художника Петра Захарова. По рождению Захаров чеченец, его родной аул Дады-Юрт был уничтожен русскими войсками, и почти все жители перебиты. Облитого кровью трехлетнего ребенка, взятого из рук умирающей матери, солдаты доставили Ермолову, о чем потом в поэме "Мцыри" и упомянул Лермонтов:

Однажды русский генерал
Из гор к Тифлису проезжал;
Ребенка пленного он вез...

"On п’а qu’ une seule patrie" (родина бывает только одна), но впоследствии заменил его строкой из Библии. Пленника Ермолов крестил и передал под присмотр казаку Захару Недоносову, откуда пошла и фамилия — Захаров. Когда ребенок подрос, его взял на воспитание двоюродный брат Ермолова — П. Н. Ермолов, командир пехотной дивизии. Обнаружив незаурядные способности, Захаров учился в Петербургской академии художеств, стал известным живописцем, за портрет Ермолова был удостоен звания академика. На портрете Ермолов изображен как человек своей эпохи, а вернее, как человек и эпоха, то есть личность столь же грандиозная, как Кавказские горы за его спиной, а эпоха — столь же грозная, как черное грозовое небо над ними.

Чеченец, ставший русским художником, — это судьба, и рукой судьбы тут послужил сам Ермолов, может быть, не слишком доброй рукой, так как аул Дады-Юрт был уничтожен именно по его приказу. Картину художник подписал так, как и обычно это делал: "П. Захаров, из чеченцев". С трех лет не слышавший родной речи, выросший в русской семье и воспитанный в лоне русской культуры, он упорно выводил всякий раз на законченном полотне: чеченец. Родина бывает только одна.

"Скажи им, что навылет в грудь я пулей ранен был..."

В который раз Кавказ остался за спиной, и его ледяные вершины растаяли в туманном далеке: Лермонтов возвращался в Петербург. Хлопоты бабушки о переводе его в гвардию были успешны лишь отчасти, перевести — не перевели, а дали отпуск на два месяца. В столице он появился, как пишет сам, "на половине масленицы", то есть в первых числах февраля 1841 года. Тут же, словно нарочно к приезду, вышла вторая книжка "Отечественных записок" с необъятной статьей Белинского "Стихотворения М. Лермонтова", увенчанной странным предсказанием о том недалеком уже времени, когда имя Лермонтова в литературе "сделается народным именем и гармонические звуки его поэзии будут слышимы в повседневном разговоре толпы, между толками ее о житейских заботах..." Пророча бессмертие и записывая поэта в классики, Белинский упустил, кажется, из виду, что классики живыми не бывают, а если и бывают, то именно недолго, и слова ворона-критика о "недалеком уже времени" приобретают здесь зловещий оттенок. Впрочем, в том же номере помещено и одно из вершинных лермонтовских стихотворений, в названии которого — "Завещание" — теперь очевидна та же мрачноватая символика.

А пока время беззаботно течет в никуда. Дальний родственник и приятель поэта Михаил Лонгинов рассказывает об этих днях: "Однажды, часу во втором, зашел я в известный ресторан Леграна, в Большой Морской. Я вошел в бильярдную и сел на скамейку. На бильярде играл с маркером небольшого роста офицер, которого я не рассмотрел по своей близорукости. Офицер этот из дальнего угла закричал мне: "Здравствуй, Лонгинов!" — и направился ко мне; тут узнал я Лермонтова в армейских эполетах с цветным на них полем. Он рассказал мне об обстоятельствах своего приезда, разрешенного ему для свидания с "бабушкой". Он был тогда на той высшей степени апогея своей известности, до которой ему только суждено было дожить. Петербургский "Ьеаи-monde" встретил его с увлечением; он сейчас вошел в моду и стал являться по приглашениям на балы..."

"Штосс", из петербургской жизни, в духе будущей "натуральной школы", но с привкусом литературной игры, в мистических тонах, с уходом в запредельное и не поддающимся окончательной разгадке, оборванным движением сюжета. "Однажды он объявил, — вспоминала Евдокия Ростопчина, — что прочитает нам новый роман под заглавием "Штосс", причем он рассчитал, что ему понадобится, по крайней мере, четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати: наконец Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, и затем начинается чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради была белая бумага. Роман на этом остановился и никогда не был окончен".

Так или иначе, "Штосс" — последнее прозаическое произведение Лермонтова, волей-неволей — его литературное завещание. Судя по сохранившимся наброскам плана, действие должно было завершиться гибелью главного героя, и то, чего не успел поведать нам неисправимый автор-шутник, за него досказала жизнь: белая бумага его судьбы, как и предполагалось, была заполнена кровью, и главный герой упал лицом в машук- скую траву.

Говорить о возможной военной карьере Лермонтова трудно даже предположительно. Он собирался выйти в отставку, издавать свой журнал и писать большой роман из кавказской истории. Двое из его однокашников, повоевав на Кавказе, закончили ратный путь в звании генерал-фельдмаршала, многие дослужились до генеральских погон. Лермонтов же так и остался в нашей памяти поручиком Тенгинского пехотного полка.

Несмотря на оказанные отличия, боевых наград он удостоен не был, хотя и представлялся своими командирами к ордену святого Владимира 4-й степени. Представление снизили до ордена святого Станислава 3-й степени, но не дали и этого. "Из валерикского представлания меня здесь вычеркнули, — сообщал поэт из Петербурга другу на Кавказ, — так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук". Князь В. С. Голицын представлял его к награде золотой саблей с надписью "За храбрость", но с тем же успехом.

"Вкус войны", о котором Лермонтов, явно бравируя, писал другу, оказался солоноватым от крови и безмерно горьким. Она накладывает на душу свой мертвящий отпечаток, и герой "Валерика" наблюдает ее чудовищные сцены уже "без кровожадного волненья", просто как "представленье" или "трагический балет" и с горечью замечает:


Со вздохом возле называли;
Но не нашел в душе моей
Я сожаленья, ни печали...

Впоследствии же, передавая в доверительной беседе события того давнего страшного дня, Лермонтов пережил состояние, близкое к нервному срыву "Помню его поэтический рассказ о деле с горцами, где ранен Трубецкой... — вспоминает современник. — Его голос дрожал, он был готов прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая все на нервы, расстроенные летним жаром. В этом разговоре он был виден весь".

"Что же мне так больно и так трудно?" — спрашивал он себя накануне роковой дуэли. Герцен писал, что у Лермонтова "стих иногда режет, делает боль, будит нашу внутреннюю скорбь".

В стихотворении "Завещание", написанном по боевым впечатлениям 1840 года, можно увидеть предсказание Лермонтовым своей собственной судьбы:

Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,

А если спросит кто-нибудь...
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был...

"голос не глухой и не громкий, а холодно спокойный; выражение не горит и не сверкает образами, но небрежно и прозаично..." Возможно, поэта уже томило предчувствие близкого конца, а может быть и то, что самая горькая проза, облеченная в его стихи, сама по себе становилась пророчеством.

Примечания

1Зубов Платон. Картина кавказского края, принадлежащего России, и сопредельных оному земель: в историческом, статистическом, этнографическом, финансовом и торговом отношениях. Часть III. СПб., 1835, с. 173.

2Дубровин Н. История войны и владычества русских на Кавказе. СПб., 1871, т. 1, ч. 1, с. 420.

3См. об этом: Виноградов В. Б. Памяти вечная нить. Грозный, 1988, с. 9—11 (Глава "След героической "илли")

"Умереть с пулею в груди..." Боевая судьба М. Ю. Лермонтова. — Пятигорск: Северо-Кавказское издательство "МИЛ", 2003. С. 3—29.

Раздел сайта: