Павлов Д. М.: Дуэль Лермонтова

Дуэль

Лермонтова

Предисловие

Когда по шаблонным, друг друга повторяющим, биографиям начинаешь знакомиться с тем ужасным фактом, в результате коего Россия лишилась одного из лучших национальных поэтов, то он кажется простым и понятным.

Поссорились случайно из-за пустяков два друга, не соблюли достаточного такта в последующих объяснениях, создали из случая вопрос чести и пошли разрешать его к подножию Машука.

Но, когда познакомившись с делом ближе, вникнешь в первоисточники и сопоставишь их, оно разрастается до размеров большого и сложного вопроса — настолько большого и запутанного, что начинаешь задумываться, настало ли время даже теперь, после минувших уже долгих 75 лет, для разрешения его во всей полноте.

Оказывается, дуэль — далеко не случай. Он только финал целой длинной и усложненной разными интригами истории. Она имела свои, в известном смысле глубокие причины, и не один, а несколько поводов.

Автор

I.

Причины дуэли

Личный характер поэта. Чтобы установить причины Лермонтовской дуэли, необходимо принять во внимание личный характер поэта.

По этому вопросу мы имеем показания и друзей Лермонтова, и его врагов, но, несмотря на такое различие источников, не можем сказать, что в нашем распоряжении два разных мнения.

Во многих частностях отзывы, правда, расходятся, но в общем создается впечатление, что современники и знакомые Лермонтова перед его преобладающими личными качествами особенно не преклонялись.

"В нем было два человека", — повествует его секундант, кн. А. И. Васильчиков. — "Один добродушный для небольшого кружка ближайших своих друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особое уважение; другой — заносчивый и задорный для всех прочих его знакомых" ("Рус. Ар.", стр. 205). В отношениях к тем и другим он однако был одинаков. "Лучшим своим удовольствием он считал подтрунивать и подшучивать над всякими мелкими и крупными странностями, преследуя их иногда шутливыми, а весьма часто и язвительными насмешками (ibid.). Это он делал даже в кругу товарищей; даже здесь "его остроты часто переходили в меткие и злые сарказмы, не доставлявшие особого удовольствия тем, на кого они были направлены" (Сатин, стр. 250; Россильон, стр. 84 и др.).

Правда, все это, может быть, вызывалось тем, что поэту слишком часто приходилось убеждаться в своем неизмеримом превосходстве над окружающей его средой; а это превосходство признавали даже его враги (См. Материал по истории дворян. родов Слепцовых и Мартыновых; прилож. VII, стр. 149. "Автоб. зап. Мартын. Н. С."). Возможно также, что все это проистекало из врожденного ему непреодолимого отвращения к пошлости и обыденщине (М. И. Раевский, № 7, стр. 17), но, даже "отдавая полную справедливость внутренним побуждениям, которые внушали Лермонтову глубокое отвращение от современного общества, мы не можем не признать, что это настроение его ума и чувства было невыносимо для людей, которых он избрал целью своих придирок и колкостей, без всякой видимой причины, а просто как предмет, над которым он извращал свою наблюдательность" (Васильчиков, "Р. А.", 206).

"Пренебрежение к пошлости", вразумительно замечает Сатин, "есть дело, достойное всякого мыслящего человека; но Лермонтов доводил это до абсурда, не признавая в окружающем его обществе ничего, достойного его внимания" (Ор. cit., 250).

Может быть, впрочем, дело здесь и не в одном пренебрежении. Может быть, поэт был не сдержан своей иронией и по менее уважительным причинам, на которые намекает в своих "Памятных записках" Н. М. Смирнов.

Характер Лермонтова, говорит этот хорошо знавший поэта современник, не был еще совершенно сформирован; беспрестанно увлеченный обществом молодых людей, он характером был моложе, чем следовало по летам. Он еще любил... заставить о себе говорить... и жаждал более славы светской — остряка, чем славы поэта" (240). Такое объяснение, пожалуй, даже очень близко к действительности.

В характере поэта, действительно, было много вполне юношеского, задорного, шаловливого.

"Он был шалун в полном ребяческом смысле слова", говорит живший с ним князь Васильчиков, "и день его разделялся на две половины между серьезными занятиями и чтением и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только пятнадцатилетнему мальчику" ("Рус. Арх.", 206. Можно сравнить и отзыв Эмилии Ал. Шан-Гирей. У Мартынова: "Ист. В." 1891, I, 445 стр.).

Это заключение далеко не случайно. Даже мельком сталкивавшийся с поэтом солидный и уравновешенный француз Го- мер-де-Гелль высказал определенное мнение, что monsieur de Lermontove, очевидно, школьник" (Письмо г-жи Гелль от 29 окт. 1840 г. "Рус. Арх." — 1887, 3).

"Н. П. Граббе", говорит П. А. Висковатов, "тоже сообщал, что отлично помнит, как знаменитый отец его очень высоко ценил ум и беседу Лермонтова, но удивлялся невообразимой его склонности к выходкам и шалостям всякого рода." ("Рус. Стар." 1884 г. I, стр. 85).

крупное огорчение.

"Мне жаль Лермонтова", пишет влюбленная в него французская поэтесса Гомер-де-Гелль: "Он дурно кончит" (Ор. cit., стр. 133. письмо из Ялты от 29 окт. 1840 г.).

Н. М. Смирнов говорит даже более определенно. По его словам, "все приятели Лермонтова ожидали... печального конца, ибо знали и его страсть насмехаться, и его готовность отвечать за свои насмешки" (Ор. cit. стр. 280).

Почти буквально то же пишет и кн. Васильчиков. "Печальный исход", говорит он: "был почти неизбежен при строптивом, беспокойном нраве поэта, при том непомерном самолюбии и преувеличенном чувстве чести (point d'honneur), которая удерживала его от всякого шага к примирению" (Ор. cit., стр. 213).1

Поэт остался, конечно, верен своей наклонности и в Пятигорске.

"Все приезжие и постоянные жители Пятигорска получили от него прозвища (Раевский, 1885, № 7).

Эти прозвища чаще всего бывали необычайно метки: "Как бывало прозовет кого, так кличка и пристанет. Людей, окрещенным Лермонтовым, никогда не называли их христианскими именами" (ibid.).

Отношение к Мартынову. В числе первых от шалостей поэта страдал Мартынов.

Между Лермонтовым и его будущим убийцей существовало давнее близкое знакомство.

Старики Мартыновы имели поместье в той же (Пензенской) губернии, где и бабушка Лермонтова; как соседи они "находились в прекрасных отношениях" друг к другу (С. Н. Март. "История дуэли", "Рус. Обоз." I. 1898 г., 313 стр.). Лермонтов познакомился с ними, во всяком случае, до 15-летнего возраста, ибо в 1830 г. одной из барышень Мартыновых он посвятил лирическое стихотворение. В 1832 году он поступил в школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, зачислившись одновременно вольноопределяющимся в лейб-гвардии гусарский полк. Тут ему пришлось встретиться со своим будущим убийцей. "Понятно", пишет сын последнего: "... почва для их сближения была уже подготовлена их предшествующим знакомством" (Ор. cit.).

Была ли между ними товарищеская близость в школьные годы, это однако вопрос. По крайней мере впоследствии Лермонтов "Мартынова особенно близко к себе не подпускал" (Раевский, Op. dt.). Однако по выходе из школы они переписывались (Кикин: Письмо к Бибиной, "Рус. Стар." 1896 г. II. 316 стр.), и Лермонтов, если верить во многом подозрительному рассказу Магденки, был даже рад встретить в 1841г. в Пятигорске своего школьного однокашника.

"Ведь и Мартышка, Мартышка здесь. Я сказал Найтаки,2 чтобы послали за ним", говорил поэт будто бы тотчас же по приезде Столыпину, потирая от удовольствия руки", ("Рус. Стар.", 1879 г. кн. III, стр. 530).

Между ними установились по внешности как бы дружественные отношения.

Мартынов, как рассказывает в "Истории дуэли" его сын, жил тогда близ самого Пятигорска, в Шотландской колонии, или, как называли ее попросту, в Шотландке, где занимал красивый домик с садом. Лермонтов, утомленный вечными пятигорскими кутежами и попойками, иногда приезжал к нему в Шотландку и, проводя с отцом долгие часы в разговоре о поэзии и литературе, иной раз до того засиживался, что оставался ночевать (Ор. cit. 320 стр.).

Сам Н. С. Мартынов будто бы передавал П. Бартеневу (Редактору "Рус. Архива"), что даже "незадолго до поединка Лермонтов ночевал у него на квартире, был добр, ласков и говорил ему, что приехал отвести с ним душу после пустой жизни, какая велась в Пятигорске" (примечание П. Барт. к "Вопросным пунктам окружного суда". "Рус. Арх." 1893 г. кн. II, стр. 585).

Если отбросить из этих сообщений указание на те заведомо неосуществимые цели,3 с коими поэт ездил к Мартынову, то все же нет оснований не доверять остальному.4

Вероятно, внешние отношения между старыми однокашниками оставались удовлетворительными. По крайней мере, со стороны Лермонтова не было проявлено к Мартынову какого-либо недоброжелательства.

Тем не менее, верный своей дурной привычке над всеми острить и подтрунивать, поэт не делал исключения и для этого "друга".

"С самого дня приезда своего в Пятигорск", жаловался Мартынов после дуэли суду, "Лермонтов не пропускал ни одного случая, где бы мог сказать мне что-нибудь неприятное: остроты, колкости, насмешки на мой счет, — одним словом, все, чем только можно досадить человеку. Я показывал ему, как умел, что не намерен служить мишенью для его ума; но он делал вид, будто не замечает, как я понимаю его шутки". (Ответ М-ва на "Вопросные пункты окружного суда", "Рус. Арх." 1893 г., II, 597).

Мартынов со своим курьезным длинным кинжалом был настолько удобен для острот, что в Лермонтовских карикатурных набросках "он играл главную роль" (Васильчиков — Висковато- ву "Биограф. М. Ю. Л.", 403). Лермонтов "довел этот тип до такой простоты, что просто рисовал характерную кривую линию да длинный кинжал, и каждый тотчас узнавал, кого он изображает. Обыкновенно наброски рассматривались в интимном кружке, и, так как тут не щадили сами составители ни себя, ни друзей, то было неудобно сердиться, и Мартынов таил свое недовольство. Однако бывали и такие карикатуры, которые не показывались. Это более всего бесило Мартынова" (ibid.).

Духовный облик Мартынова. Мартынов был совсем не из таких натур, которые могут понимать шутки, парировать их или просто встречать неотразимым благодушием и снисходительным игнорированием.

Он был очень недалекий человек. Даже посторонние и те замечали, что "его умственное и нравственное развитие было крайне ограниченным" (Чиляев, стр. 450). На знавших же его он производил впечатление или "глуповатого" (определение свящ. В. Эрастова, "К. М. В." 1903 г. янв.), или даже "ужасно глупого" (Е. Быховец — Ивановская, письмо от 4 авг. 1841 г. "Рус. Ст.", 1892, III). Своими манерами он ревностно поддерживал эту неблаговидную репутацию.

Он являлся истым денди "a la Circassienne" (Раевский, стр. 179, № 7). "Отличительными признаками этой яркой фешенебельности были у него — бритая по-черкесски голова и необъятной величины кинжал, из-за которого его Лермонтов и прозвал poignardом5. Он одевался чрезвычайно оригинально и разнообразно. Как отставной офицер, он мог носить форму Гребенского полка, но это ему не нравилось, почему он употреблял все свои способности на то, чтобы опоэтизировать ее, делал к ней добавления, менял цвета и применял их, согласно погоде, случаю или своему вкусу: один день на нем была белая черкеска и черный бешмет, на другой — черная или цветная черкеска и белый бешмет; сегодня он появлялся в белой папахе, ухарски заломленной, завтра — в черной, нахлобученной на глаза. Материи менялись: сукно.., бархат.., появлялись позументы, галуны, другой серебряный набор и вдруг исчезали. Он выходил в простом черном суконном костюме, без всяких нашивок, или же драпировался буркой. Одно в нем не изменялось: это то, что рукава его черкески, для придания фигуре особого молодечества, были всегда засучены, да за поясом торчал кинжал" (Чилаев, ibid.)

"Это настолько казалось оригинальным, что обращало на себя общее внимание: точно он готовился каждую минуту схватиться с кем-нибудь" (Карпов, стр. 69).

"Все это проделывалось с целью нравиться женщинам. Женщины были для него кумиром, и для них он занимался собою, по целым часам просиживая перед зеркалом, бреясь, подстригаясь, холя свои ногти или придавая физиономии более чарующий вид разными косметическими средствами" (Чилаев, ibid.).

Нисколько поэтому не удивительно, что он не пользовался ничьим уважением и что "над ним все смеялись" (Быховец, Ор. cit. стр. 765).

Но он, как ограниченный человек, конечно, не мог разобраться в фактах; у него не хватало такта изменить линию своего поведения настолько, чтобы покончить с издевательствами, перестать давать к ним повод.

На насмешки и шутки он, осложняя дело, отвечал непосредственным негодованием, а себя продолжал по-прежнему любить.

"Самолюбие и чванство", по отзыву И. А. Арсеньева, "его буквально заедало... Эгоистический и обидчивый до щепетильности, он считал себя. стоящим выше других и раздражался на каждого, кто не гладил его по головке" ("Нива", 1885, № 27).6

Так же, конечно, он относился и к Лермонтову.

Нечего и говорить, что ему чуждо было понимание того, насколько Лермонтов выше всех окружающих, насколько велик и нужен для России его поэтический гений.

Мартынов, применяя к поэту свой критерий простого обывателя, "судил о нем свысока" (Чилаев, Ор. cit. 450 стр.). Это особенно резко проявилось в его известной, в высшей мере характерной для его отношений к поэту остроте, — в его шутливом обещании сделать своего "друга" рогоносцем, если тот захочет жениться.

К сожалению, в этом смысле Мартынов — не исключение. Такими же непростительно близорукими были и другие знакомые поэта, не находившие оснований ставить его выше среды, не умевшие даже приблизительно оценить всей силы его поэтического дарования.

Семейные осложнения. Постоянно раздражаясь на поэта за самого себя, Мартынов вместе с тем таил против него давнишнюю злобу и, так сказать, по семейным соображениям.

Он вообразил, что "Лермонтов компрометировал его сестер" ("История дуэли", 318). Это мы узнаем со слов его родного сына. Очевидно, об этом он впоследствии говорил семье.

Подобные же "слухи он не стеснялся распространять шепотом, из-за угла, и в кружках своих приятелей и знакомых" (Мартьянов, III ст. 1892 г., "Истор. Вестник"), ибо отголоски их мы имеем в статьях и письмах Костенецкого ("Рус. Арх." 1887 г., № 1), Пирожкова и Бетлинга ("Нива", 1855г., № 27).

"бросать столь неблаговидную тень на память великого поэта" (Мартьянов, 438 ст. Ор. cit.), остается совершенно неясным.

Во всяком случае, надо отметить, что внутреннего правдоподобия в этом обвинении нет. Хотя отношения Лермонтова к женщинам никогда не были особенно примерными; хотя в этом смысле у него была настолько дурная репутация, что, напр., графиня В. по-приятельски советовала де-Гелль не иметь с ним никакого дела ("порядные женщины не должны не только принимать его, но и вовсе пускать близ себя" "Рус. Арх." 1887 г., № 3, письмо де-Гелль из Ялты от 29 окт. 1840г., 132 ст.), тем не менее предосудительное отношение к девушке на Лермонтова не похоже.

Поэтому вполне позволительно усомниться в том, что у Мартынова могли быть на высказанное им утверждение какие-то "причины".

Скорее всего, поэт своей беззаботной неосторожностью дал для обвинения некоторые поводы, или не понятые его недалеким другом, или же злостно перетолкованные в целях самообеления уже после дуэли.

Один из таких поводов: злополучная история с передачей пакета, и сыном Мартынова, и др. свидетелями указывается вполне определенно, а о других (возможности коих первый не отрицает) молчат все источники.

Чтобы хотя несколько расшифровать темную версию указанного тяжелого обвинения, необходимо припомнить некоторые факты из области взаимоотношений Лермонтова и членов семьи его будущего убийцы.

Было уже сказано, что Лермонтов еще в отроческие годы имел возможность познакомиться с Мартыновской родней.

У Мартынова было две сестры. Обе они, по-видимому, были гораздо умнее своего брата. Потому "им очень нравилось общество поэта", (письмо матери М. от 25 мая 1837г. "Материалы", 172): они находились "под впечатлением и обаянием его таланта" (кн. Д. Оболенский, "Рус. Арх.", 1893 г., кн. 2, стр. б13).

Одна из них красивая и умная, Наталья Соломоновна, был к Лермонтову, как говорит Оболенский, "не равнодушна" (Ор. cit.). Она трогательно провожала его, когда он выезжал из Москвы на Кавказ, а впоследствии даже "бредила" им и воображала себя героиней некоторых из его романов (Ор. cit.).

В свою очередь и Лермонтов платил сестрам "дружбой" (слова их матери, Ор. cit.). По отношению к Наталье Соломоновне эта дружба приняла особый оттенок: есть даже (правда, не имеющее подтверждений) свидетельство, что Лермонтов стал "сильно ухаживать за нею" и даже знакомым подал повод "говорить, что он влюблен. или. прикидывается влюбленным" (Оболенский, со слов А. И. Бибикова,7 "Новое Время" № 5754).

Само собой разумеется, что эти отношения не могли быть секретом для стариков Мартыновых, ибо все происходило у них на глазах, в их доме, где поэт бывал "почти ежедневно" (письмо матери; "Материалы", 313).

Старикам "не нравилось посещение Лермонтова", "не нравился и он сам" (письмо матери), тем не менее, вполне допустимо, что по ходу дела они начинали смотреть на поэта, как на суженого своей старшей дочки. Вместе с тем весьма возможно и естественно, что она сама в душе охотно лелеяла то же предположение.

Лермонтов, по-видимому, не спешил с опровержением. Больше того, он позволял себе шутки, которые косвенным образом могли подкрепить мнимую правдивость семейных предположений.

Так, однажды, в Шотландке между ним и Мартыновым произошел будто бы следующий шутливый разговор.

"Лермонтов, женись, и я постараюсь сделать тебя рогоносцем", говорил Мартынов.

"Если мое самое пламенное желание осуществится, любезный друг", отвечал будто бы с загадочной улыбкой поэт, "то тебе это будет физически невозможно".

"Из этих слов", добавляет передающий повествование сын Мартынова, "отец заключил, что Лермонтов имеет виды на руку его сестры Наталии Соломоновны" (стр. 318).

Все эти догадки, однако, не подтвердились. "Бредившая" поэтом Наталия Соломоновна предложения от него не получила, а сам он на глазах ее брата усиленно ухаживал за другими девицами...

Вполне возможно, что такой оборот дела не понравился Мартыновскому семейству, и еще вероятнее, что им был не доволен семьелюбивый Н. С. Мартынов.

Вероятнее всего, что именно эта сторона поведения поэта, своей неосторожностью породившего слухи, связанные с именем семьи Мартыновых, была признана его будущим убийцей компрометирующей его сестер.

Этот "факт" — темная история с непереданным письмом.

В 1837 году Лермонтов, выезжая в свой экспедиционный отряд, зашел к Мартыновым и взял у них для передачи Николаю Соломоновичу какой-то пакет.

Что было в этом пакете, Мартыновы говорят по-разному.

Н. С. Мартынов передавал Бертеневу, что там лежало только большое письмо от его сестер. То же говорит и его мать (письмо из Москвы от 6 нояб. 1837 г. "Материалы"). Сын же Мартынова "Ист. дуэли"), а равным образом и А. И. Бибиков ("Новое Вр." № 5754) добавляют, что там лежал и целый дневник Наталии Соломоновны.

Прежде чем отдать пакет поэту, сестры Мартынова будто бы предложили своему отцу что-нибудь приписать к их посланию. Тот вместо приписки вложил туда 300 руб.

Об этих деньгах Лермонтов будто бы ничего не знал. На дороге он, "побуждаемый любопытством" (Оболенский) или же "подстрекаемый желанием узнать, какого о нем мнения любимая (?!) девушка" (объяснение самого Мартынова — "Ист. дуэли"), вскрыл будто бы пакет, чтобы прочитать его содержимое.8

Оказавшиеся в пакете 300 руб. были для него "полной неожиданностью". Тогда, "видя невозможность скрыть от Мартынова этот поступок, он придумал рассказ о похищении у него цыганкой в Тамани шкатулки, а самые деньги принес ему" ("История дуэли", 320).

"По прошествии некоторого времени сестры, в письме Мартынову, спрашивали его о своем дневнике. На это брат ответил, что никаких ни писем, ни дневника он не получал, но 300 руб. денег получил от Лермонтова. Тогда сестры Мартынова вновь поручили брату узнать об участи дневника, указывая на то, что Лермонтов не знал о вложенных деньгах" (Оболенский, Ор. cit. 608—609). Старик Мартынов будто бы даже добавил, "что, если Лермонтов узнал, что в письмо было вложено 300 руб., то он либо ясновидец, либо письмо это вскрыл" ("Ист. дуэли", 326).

Так будто бы обнаружилась неподобающая проделка Лермонтова, давшая Мартынову "полное основание для упреков" (Обол.) и послужившая одной из причин для его заключения, что поэт "компрометировал его сестер" (Оболенский).

Однако это повествование должно быть отвергнуто. И в общем, и в частностях оно вымышлено Н. С. Мартыновым в целях своеобразной реабилитации себя перед судом и общественным мнением.

Об этом однажды проговорился он сам своему бывшему начальнику, а впоследствии московскому полицеймейстеру г. -м. Н. И. Огареву.

Он определенно передавал последнему, что самая идея объяснить дуэль недоразумениями из-за сестры явилась у него после факта. На эту идею его натолкнул один из жандармских офицеров, пребывавших в Пятигорске во время производства следствия. В этом смысле было найдено наиболее удобным осветить событие пред генералом Дубельтом.

Мартынов проговорился об этом и другим лицам. Впоследствии он очень сожалел о своей случайной болтливости, так как сказанное проникло в московское общество и, конечно, возбуждало недобрые толки ("Ист. Вест." 1892, 11, 380 ст.).

Но, если бы даже не имелось, правда, одиночного свидетельства об этом чистосердечном признании, все же мартыновское измышление следовало бы признать совершенно невероятным.

Главная его слабость — внутреннее неправдоподобие. Ведь во всей этой истории Лермонтов обрисовывается каким-то дурачком: если бы он действительно вскрыл пакет, то он имел прекрасный способ не выдать себя. Он мог запечатать его снова ив таком, вполне нормальном, виде передать по назначению, игнорируя такую незаметную мелочь, как отсутствие совершенно ненужного адреса (если таковой на разорванном конверте родными был написан). Он мог поступить еще проще: он мог незаметно распечатать старую покрышку, а потом ее же склеить.

Словом, если бы действительно предосудительное любопытство на время взяло верх над благородством поэта и толкнуло его на непозволительный шаг, — он, как человек умный, нашел бы способ выпутаться из двусмысленного положения и избежать скандала.

Как бы предвидя это возражение, Мартынов передавал Бартеневу, что Лермонтов не мог передать письма после прочтения: "содержание письма было таково, что ему из самолюбия не хотелось передать его" (примечание Бартенева, "Рус. Арх." 1887 г., № 1).

Но при таком толковании дела остается только взять под защиту разумную Наталию Соломоновну от неразумной изворотливости ее нехитрого брата: Наталия Соломоновна не могла писать о Лермонтове обидных для его самолюбия вещей уже потому, что она была в него влюблена. Кроме того, нет решительно никаких оснований заподозрить ее и ее сестру в столь значительном неблагородстве, при котором только и возможно передавать оскорбительные письма через самого оскорбляемого.

Значит, этой мартыновской версии лучше всего не доверять. Она, так сказать, самоуничтожается.

Остается допустить, что письма у Лермонтова действительно пропали, и что он только поэтому не мог их передать.

к начальству ("Ист. Вест." 1892 г., № 11, стр. 380).

Остается вопрос о злосчастных 300 рублях.

Мартынов хочет намекнуть, что на этих деньгах Лермонтов попался, что, распечатывая конверт, он не подозревал об их присутствии.

Но мы скажем, что это тоже совершенно не правдиво. Допустим, что поэт сделал дурное дело: раскрыл письмо; допустим, что в целях скрыть следы преступления он позволил себе ложь и вымыслил версию о похищении у него конверта. Что же тогда могло остановить его на полдороге? Почему же нельзя предположить (если считать его способным на всякую низость), что он не мог пойти дальше и не отдать не только письма, но и денег?

Это, по крайней мере, было бы вполне логично и целесообразно: тогда, без дальних разговоров, он совершенно освободил бы себя от всяких подозрений, а, поступая так наивно, как говорит Мартынов, он не мог не понимать, что дает обманываемой им заинтересованной стороне прямой конец к развязке всего узла — исходную нить для распутывания всей истории.

Это не похоже на него, да и вообще маловероятно. Отнестись к этому рассказу отрицательно заставляют еще и следующие соображения.

Рассказ распространяет только один Мартынов. В данном случае он не первоисточник: он ссылается на слова покойного отца и сестер, которые будто бы и раскрыли всю нехитро построенную лермонтовскую махинацию.

Но, если бы это было так; если бы источники повествования действительно брали свое начало в Мартыновской семье, то мы могли бы найти ее отголоски хотя бы в семейной переписке.

К счастью, у нас есть одно письмо Мартыновой матери, где она говорит как раз об этом вопросе.

"Как мы все огорчены", пишет она сыну из Москвы 6-го ноября 1837 года, "что письма наши, посланные с Лермонтовым, не дошли к тебе; он избавил тебя от труда их читать, а труд был немаленький — твои сестры писали их тебе целый день. Кажется, я даже написала — "при сей верной оказии", после этого случая я дала обещание писать только по почте; по крайней мере, можно быть уверенной, что письмо не будет прочтено" ("Материалы").

Здесь, правда, говорится о прочтении письма; возможно, что намекается на перлюстрацию; но здесь нет ни слова о 300 рублях.

Значит, мать Мартынова в факте отдачи их сыну не видела ничего, компрометирующего Лермонтова и содержащего в себе определенный намек на его неблаговидный поступок. А, ясное дело, она давнишняя недоброжелательница поэта, охотно подозревающая его в дурном поступке, и теперь не преминула бы воспользоваться его неосторожностью в целях большего подкрепления своих обвинительных догадок. Если же она этого не делает, то, по-видимому, вопрос о 300 руб. не стоит в зависимости от пропажи пакета.

А это может быть, например, в том случае, если деньги для передачи Лермонтов получил непосредственно в руки; в этом случае он, будучи далеко не наивным человеком, мог передать Мартынову деньги без всякого риска навлечь на себя подозрение.

Впрочем, возможно и другое понимание. Мартынов уверяет, что Лермонтов передавал ему свои деньги вместо пропавших. Он будто бы сказал, "что у него украли дорогой чемодан" со всем его содержимым. Мартынов будто бы "долго не соглашался взять деньги, говоря, что раз они украдены, то с какой стати Лермонтову их возвращать" ("Ист. дуэли", 321). Одновременно с сим он подчеркивает, что деньги были вложены в письмо.

Сам Лермонтов будто бы ему объявил, вынув из бумажника 300 руб. ассигнациями, "что деньги эти присланы ему из Пятигорска его отцом и находились, вместе с письмом Натальи Соломоновны, в большом конверте ("Ист. дуэли", цит. по "Материалам" стр. 178). И в письме к отцу (из Екатеринодара от 5 окт. 1837 г.) он будто бы писал в том же духе — "триста рублей, которые Вы мне прислали через Лермонтова, получил, но писем никаких, потому что его обокрали в дороге, и деньги эти, вложенные в письме,9 также пропали; но он, само собой разумеется, отдал мне свои ("Материалы").

Ему, таким образом, решительно хочется связать письма и деньги в один общий конверт. Этого будто бы не отрицал и сам Лермонтов.

Пусть это так. Но что, кроме слов Мартынова же, говорит нам за то, что Лермонтову о пересылаемых с ним деньгах не было ничего известно?

Пусть даже старик Мартынов никакой надписи на конверте не сделал, пусть сестры Мартынова о деньгах ничего не говорили, потому что и сами могли не видеть, что в пакет положил их отец, — разве все же это доказательство того, что содержимое пакета Лермонтову не было известно? Ведь, чтобы признать это, надо, безусловно, исключить вполне естественную возможность, что старик Мартынов, вручая поэту конверт, сказал ему о вложении, а потом забыл о своих словах.

А он должен был сказать! Во всяком случае, к этому у него могло быть множество чисто практических побуждений (хотя бы простой осторожности), в то время как к скрытию факта — ни одного...

Все это, впрочем, второстепенные аргументы. Самое важное — в том, что темная история известна в таком непривлекательном освещении только со слов Н. Мартынова, и в данном ее виде никем другим не подтверждается.

"чистосердечным" признаниям Бартеневу, он иногда "намекал о письме" и самому Лермонтову в глаза, но этих намеков решительно ни один человек не запомнил и не сохранил. А последнее, как справедливо предполагает В. П. Кикин (предисл. к его драме: "Последние дни Л-ва", ст. IV), к уверениям Мартынова дает право отнестись скептически, ибо почти невозможно допустить, чтобы столь крупный козырь настроенным против поэта Мартыновским кружком не был использован. Да и какие тут "намеки", если бы могла идти вполне определенная речь о злостном уничтожении писем и дневника? Будь этот факт вполне доказан, Мартынов, вероятно, нашел бы способы поговорить с поэтом не одними "намеками". Если же он ничего определенного в глаза ему не говорил, а стал раздувать историю только после его смерти, то отсюда вполне ясно, что ему самому ничего в категорической форме не было известно.

Больше того, можно даже сказать, что вся история с пакетом и деньгами не то, что иное, как отвратительно-клеветническая и творимая легенда.10

Это подтверждается следующим показанием: упомянутый уже г. -м. Н. И. Огарев ("Ист. Вест." 1892, № 11, стр. 380) уверяет, что сказку о деньгах сам Н. С. Мартынов передавал ему в совершенно ином освещении. Он говорил, что Лермонтов только уведомил его о пропаже пересланного ему пакета, ничего не говоря о его содержимом. О деньгах же он узнал, независимо от этого, из письма сестры. Когда Лермонтов услышал, что в пакете было вложение, он осведомился о сумме и немедленно уплатил все.

Таким образом, созданная Мартыновым и опровергаемая как его личными показаниями, так и полным неправдоподобием сказка о злостном уничтожении поэтом мартыновских семейных документов должна быть решительно отвергнута.

Этого не было и не могло быть. Остается сказать, что, как член семьи, Мартынов мог питать недружелюбное чувство к поэту только из-за сочувствия к своей, обойденной симпатиями поэта сестре.

Кроме этого побуждения, у него были поводы к недовольству и чисто кружкового характера.

II. Поводы к дуэли

Влияния на Мартынова. Мартынов был человек, весьма наклонный подчиняться воздействиям.

Как все ограниченные, слабовольные, не способные на инициативу натуры, "он постоянно находился под чьим-либо посторонним влиянием" (Чилаев, стр. 450).

В кружке близких ему лиц были и такие, которые к Лермонтову не питали симпатии. Они-то и могли настраивать Мартынова против поэта, раздувая его недоброжелательство (свидетельство Костенецкого, Пирожкова, Бетлинга, "Рус. Арх." 1887 г. № 1).

Как раз за несколько дней перед дуэлью Лермонтов со многими из них обострил отношения.

Поводом к этому послужил устроенный им знаменитый бал в гроте Дианы.

Импровизированные праздники — пикники были вполне приятыми среди стекавшейся тогда на курорт молодежи. Обычными они были и среди знакомых поэта.

"Распорядителем на наших праздниках", пишет Н. П. Раевский, "бывал обыкновенно генерал — князь Вл. Сер. Голицин" (Ор. cit. № 7). "Как-то раз", продолжает он, "мы сговорились, по мысли Лермонтова, устроить пикник в нашем обычном гроте у Николаевских ванн,... но в этот раз князь с чего-то заупрямился и стал говорить, что неприлично женщин хорошего общества угощать постоянными трактирными ужинами после танцев, с кем ни попало, на открытом воздухе. Он предложил устроить настоящий бал в казенном Ботаническом саду" (ibid.).

Лермонтов, как инициатор затеи, однако решительно запротестовал.

Он заметил, "что не всем это удобно, что казенный сад далеко за городом, и что затруднительно будет препроводить дам, усталых после танцев, позднею ночью обратно в город: ведь биржевых дрожек в городе трое — четверо, свои экипажи у кого были? Не на повозках же тащить.

"Так здешних дикарей учить надо", сказал будто бы князь.

Этот разговор с князем, по-видимому, взволновал Лермонтова. Раздражало ли его противодействие, задел ли отзыв князя его знакомых (предположение Раевского), но только он энергично начал подговаривать своих друзей не бросать задуманного дела.

"Господа", говорил будто бы он, "на что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас, и не надо. Мы и без него сумеем справиться".

Друзья поддались его увещеваниям и "принялись за дело с таким рвением, что праздник вышел — прелесть".

Описание этого праздника, помимо Раевского, оставил декабрист Лорер11"Рус. Арх." 1889, № 6), Бы- ховец — Ивановская12 и др.

По их словам, пикник вышел, действительно, интересным.

Перед гротом была отгорожена досками обширная площадка для танцев. От нее шли две дорожки: одна, устланная коврами, к буфету; другая, по которой вилось змейкой красное сукно, к дамской уборной, красиво устроенной из зелени и цветов. Как эти дорожки, так равным образом площадка и даже ближайшие аллеи были эффектно освещены разноцветными фонариками. Всех фонариков было до 2000!13 Они были укреплены прямо на деревьях.

Над гротом были скрыты два хора музыки. Грот был убран с отменным вкусом. Пол его устлали дорогими персидскими коврами; ими же покрыли и лавочки. Стены завесили красочной восточной шелковой материей, а свод — персидскими шалями. Последние были в центре стянуты в узел, прикрытый круглым зеркалом. Грот, таким образом, производил впечатление персидской передвижной палатки. Его колонны были красиво повиты изящными гирляндами из зелени и цветов. Тем же была задрапирована и люстра.

Гостей по обыкновению звали прямо с бульвара. Танцевали хотя по песку, но с необычайным увлечением, до упаду. Конфеты, фрукты, мороженое носили беспрестанно. Ужинали, потом опять танцевали.

Разошлись с восходом солнца, в сопровождении музыки. Кавалеры провожали дам с фонариками.

Все остались очень довольны. Даже Лермонтов, который не любил танцевать, и тот был весел, оживлен и танцевал необыкновенно много. Его, по-видимому, вдохновил столь заметный успех бала, где он был главным инициатором.

Между тем на кружок, оставшийся верным Голицину, удача "лермонтовского вечера" произвела обратное впечатление.

Не бывший на вечере Голицин крепко рассердился. Чтобы отплатить за обиду и поддержать свое реноме, он начал немедленно же устраивать ротонду в казенном саду и вести самые широкие приготовления к балу, одновременно созывая гостей.

Лермонтов с его товарищами приглашения, конечно, не получил.

Когда он узнал, что его обошли, он решил не остаться в долгу.

"Прекрасно", говорил он будто бы друзьям, "Пускай он себе дам из Слободки набирает, благо там капитанш много. Нас он не зовет, и, даю голову на отсечение, ни одна из наших дам у него не будет" (Раевский, Ор. cit.).

В этом направлении он, вероятно, и повел агитацию. Все это раздражило его старых врагов и увеличило число новых недоброжелателей. "Некоторые их влиятельных личностей из приезжающего в Пятигорск общества, желая наказать несносного выскочку и задиру", ожидали случая, когда кто-нибудь, выведенный им из терпения, "проучит ядовитую гадину".14

"Им, во что бы то ни стало, хотелось дискредитировать Лермонтовское диктаторство, вовлечь поэта с кем-нибудь в ссору, довести до дуэли, до суда, до разжалования в рядовые и удалить его таким образом из общества" (Чилаев В. И. см. Мартьянов 712 ст. "Ист. Вест." 1892 г.).

Как в подобных случаях это бывало не раз, искали какое-либо подставное лицо, которое, само того не подозревая, явилось бы исполнителем задуманной интриги. Так, узнав о выходках и полных юмора проделках Лермонтова над молодым Лисане- вичем, одним из поклонников Н. П. Верзилиной, ему через некоторых услужливых лиц намекнули, что терпеть насмешки не согласуется с честью офицера. Лисаневич указывал на то, что Лермонтов расположен к нему дружелюбно и в случаях, когда увлекался и заходил в шутках слишком далеко, сам первый извинялся перед ним и старался исправить свою неловкость. К Лисаневичу приставали, уговаривали вызвать Лермонтова на дуэль, проучить.

"Что вы", возражал этот умный офицер, "чтобы у меня поднялась рука на такого человека!" (см. Мартьянов, 711 стр.; П. А. Висковатов 408, 409 стр.).

"Есть полная возможность полагать", заключает из этого П. А. Висковатов, "что те же лица, которым не удалось подстрекнуть на недоброе дело Лисаневича, обратились к другому поклоннику Надежды Петровны, Н. С. Мартынову.

Здесь они, конечно, должны были встретить почву, более удобную для брошенного ими семени" (Виск. Ор. cit.).

Соперничество дуэлянтов. При таких условиях Мартынов, питавший к поэту давнее недоброжелательство и не умевший отделаться от его постоянных раздражающих острот, вполне естественно мог укрепиться в мысли о возможности применить против него крайнюю меру воздействия.

У Мартынова такие поводы как раз оказались. Главнейшим из них было "соперничество из-за красавицы" (Мартьянов, 712 стр.).

По вопросу о том, кто был их общей симпатией, из-за которой они могли оба друг друга не помиловать, существует два мнения.

Передают, что такой счастливицей была младшая Верзилина, Надежда Петровна, — прелестный, не достигший еще 16-ти лет подросток. "Она очаровывала всю молодежь, но больше всех за ней ухаживал Мартынов, которому и она, по-видимому, оказывала особое предпочтение. Конечно, такое внимание не нравилось Лермонтову, и он бесил своего товарища всевозможными остротами, всегда стараясь, чтобы их слышала... "преимущественно Надя" (Карпов, Ор. cit., 54).

"Девочка, заинтересованная Мартыновым, сейчас же после этого почувствовала нерасположение к Михаилу Юрьевичу, стала уклоняться от разговоров с ним, избегать его и его любезностей. Последний еще сильнее начал нападать на Мартынова". (ibid.). Этот разлад между приятелями не остался незамеченным. Принуждена была с ним считаться будто бы и сама Верзилина.

Такова одна версия. Принадлежит она К. И. Карпову, служившему при Лермонтове писцом в Пятигорском комендантском управлении, сообщившему свои воспоминания только в 1890 г.

Карпова от Верзилиных (да и от Лермонтовского кружка) отделяла слишком большая разница в общественном положении; что у них происходило, он мог знать только из вторых рук. Поэтому его показания в таких деликатных вопросах, каким является данный, едва ли могут претендовать на полную достоверность. А так как его версии никто не поддерживает, то осторожнее предположить, что он просто напутал: слышал об ухаживании Лермонтова и Мартынова за одной из Верзилиных и вставил произвольно не то имя.

Другие источники говорят, что Лермонтов не хотел уступить Мартынову старшей из Верзилиных, Эмилии Александровны.

Что они оба интересовались именно этой красивой и умной полькой, говорит прежде всего она сама. ("Воспоминания", "Рус. Арх.", 1889, № 6), а затем и сын Мартынова (конечно, со слов папаши; ор. cit.), и Чилаев ("Ист. Вест." стр. 706).

По словам последнего, Эмилия Александровна сначала была к Лермонтову даже "слишком благосклонна", но потом заинтересовалась более красивым Мартыновым и резко изменила свое отношение к поэту. Мартынов будто бы стал дорожить ее вниманием, так как "красавица жена и протекция тестя, бывшего наказного атамана Кавказского казачьего войска, могли вновь поставить его на ноги — его, отставного майора, уволенного со службы за какую-то амурную историю" (Догадка Чилаева, ibid.).

При таком ходе дела "антагонизм между противниками заметно обострился" (ibid.).

Может быть, впрочем, не точно освещает вопрос и Чилаев. Так же, как и Карпов, по общественному положению он стоял неизмеримо ниже того круга, о котором повествует, и таких деталей, о которых берется рассуждать с видом знатока, конечно, не мог наблюдать лично.

Поэтому одинаково допустимыми будут и другие догадки. Может быть, Мартынов увлекался Эмилией Александровной и без тех практических видов, которые ему приписываются. В данном случае это не важно. Важен сам факт его ухаживания и увлеченья; во-вторых, важно то, что ему было отдано предпочтение перед Лермонтовым.

В этом двухстороннем факте и можно найти развязку рокового недоразумения, последовавшего на Верзилинском вечере.

Надо добавить, что создавшееся положение могло раздражить и Лермонтова. Там, где шла речь о соперничестве из-за женщины, он тоже не мог быть равнодушным.

А priori можно сказать, что женщины доставили ему немало огорчений.

Он был, как известно, довольно некрасив. Невысокий рост, некоторая сутуловатость и искривленность ног в сочетании с неправильными чертами лица делали его невзрачным и незаметным. Только необыкновенно высокий лоб, окаймленный белокурыми,15

Ординарному большинству женщин, именно той преобладающей категории их, которая способна примитивно упиваться только внешней красотой мужчины, совершенно забывая, что в нем главное — духовная сторона, — таким женщинам Лермонтов нравиться не мог.

Тем не менее, он был избалован женским вниманием и привык к победам. Достигал он их, конечно, только своей духовной неотразимостью.

Это, по-видимому, и создало в нем привычку там, где его, по соображениям внешности, ставили на второй план, выдвигать на вид блестящие качества своего остроумия, избирая противников мишенью для последних.

волновать всякого даровитого человека, когда он видит, что над ним готово восторжествовать ничтожество.

Мартыновым. На Верзи- линском вечере давно назревший психологический конфликт и разрешился "неожиданным" столкновением.

Впрочем, надо добавить, что сам Лермонтов так и понимал обстоятельства.

Мартынов был так смешон в своей дутой претенциозности, он так часто позволял "всем" знакомым безнаказанно над собой острить; поэт, наконец, настолько над ним возвышался, что ему не могло прийти в голову, что его остроты когда-нибудь вызовут крупное осложнение.

Он имел все нравственные и психологические права ставить себя неизмеримо выше своего незадачливого друга и проявлял и подчеркивал это с полным спокойствием.

Поэтому вполне понятно, что ответная и дважды подчеркнутая грубость Мартынова его раздражила, и он стал с ним разговаривать в твердом и серьезном тоне, нарочито даже в этом случае подчеркивая свое к нему законное пренебрежение.

Сам Мартынов и его секунданты в своей переписке и ответе следственной комиссии ("Рус. Обозрение", 1895 г., II) пытаются отрицать такое понимание события.

Как лицам заинтересованным, им хотелось изобразить дуэль простой и "неожиданной случайностью", а не подготовленным и давно задуманным преступлением.

Но это — полная неправда.

Верзилинский вечер. Современники Лермонтова так, как описано, и понимали событие.

"не что иное, как предлог к поединку, уже ранее решенному" (кн. Д. Оболенский, ор. cit. 619).

Такое толкование получило, вероятно, настолько широкую популярность, что интересовавшаяся причинами смерти поэта и не посвященная во все детали толпа перефразировала его до крайнего обострения.

Один из представителей этой толпы, майор В. И. Чилаев, даже говорил Мартьянову, что "Мартынов явился на вечер с предвзятым намерением сделать Лермонтову вызов на дуэль, под каким бы то ни было предлогом, так как Лермонтов и Столыпин на другой день утром должны были ехать в Железноводск, для осмотра нанятой для них камердинером Соколовым квартиры, а с переездом их туда возможность вызова уничтожалась, и предположение "поставить поэта в рамки" не осуществилось бы ("Ист. Вест." стр. 714).

Предлогом и оказалось ничтожное осложнение.

О роковом Верзилинском вечере написано очень много: о нем говорит почти каждый из мемуаристов.

По одним показаниям (В. И. Чилаев, "Ист. Вест." стр. 717), это был большой, званый вечер: Н. П. Верзилина давала его будто бы в честь Лермонтова — в благодарность за его труды по организации веселого пикника в гроте Дианы и по случаю скорого выезда его из Пятигорска.

Но Э. А. Шан-Гирей представляет дело иначе.

"По воскресеньям", пишет она, "бывали собрания в ресторации, и вот именно 13-го июля собрались к нам несколько девиц и мужчин и решили не ехать в собрание, а провести вечер дома, находя это приятнее и веселее" ("Рус. Арх.", 1889, VI, 316).

Среди собравшихся были полковник Зельмиц с дочерьми, кн. С. Трубецкой, кн. А. И. Васильчиков, Глебов, Лев Пушкин, Н. П. Раевский, Креницин, Шутолмин, Дмитревский, Бенкендорф и др.

"Собрались мы все", рассказывает Раевский, "и перед танцами вздумали заняться музыкой. А у М. Юр-ча, надо Вам сказать, была одна странность: терпеть он не мог, когда кто-нибудь из любителей, даже и талантливый, играть или петь начнет. А тут, как на грех, засел за фортепиано юнкер один, офицерства дожидавшийся, Бенкендорф. Играл он недурно, скорее даже хорошо; но беда в том, что М. Ю. его не очень-то жаловал. Как началась наша музыка, Мих. Юр. уселся в сторонке, в уголку, ногу за ногу закинув... и не говорит ничего.., а я-то уже вижу по глазам его, что ему не по себе".

По просьбе его, Раевский начал играть кадриль.

"Разместились все, а одной барышне кавалера не достало. А тут вдруг Николай Соломонович, poignard наш, жалует. Запоздал, потому франт.

Как он вошел, ему крикнул кто-то из нас:

"Poignard! вот дама! Становитесь в пару, сейчас начнем!"

Уж больно ему этим poignardW надоедали. И от своих, и от приезжих, и от l'armee russe ему другого имени не было. А на беду барышня оказалась из бедненьких. Однако ничего, протанцевали кадриль. Барышня, переконфуженная такая, подходит ко мне и просит, чтобы я пустил ее играть, а сам потанцевал. Я пустил ее и вижу, что Мартынов вошел в залу, а Мих. Юрьевич и говорит громко:

"Велика важность, что poignardW назвали! Не след бы из-за этого неучтивости делать".

А Мартынов в лице изменился, и фраза:

"Михаил Юрьевич! я много раз просил!.. пора бы перестать!" — сорвалась у него с языка. Лермонтов сдержался, ничего не ответил (ор. cit., № 8).

Но, по-видимому, рассказанное им было только началом. Дальнейшего он, может быть, не знал. Это дальнейшее передает уже Эмилия Шан-Гирей. Хотя она тоже свои воспоминания считает исчерпывающими, но она как не присутствовавшая в комнате при описанном Раевским инциденте могла пропустить начало истории. Она передает только следующее: "я не говорила и не танцевала с Лермонтовым, потому что и в этот вечер он продолжал свои подтрунивания. Тогда, переменив тон насмешки, он сказал мне:

"M-lle Emilie, je vous en prie, un tour de valse seulement, pour la dernie re fois de ma vie".

"Ну уж так и быть, в последний раз пойдемте", — было ему ответом.

Михаил Юрьевич дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л. С. Пушкин, который также отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык a qui mieux mieux. Несмотря на мои предостережения, удержать их было трудно. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много.

Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его montagnard au grand poignard. Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово poignard раздалось по всей зале.

Мартынов побледнел, закусил губы; глаза его сверкнули гневом. Он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: "Сколько раз просил я Вас оставить шутки при дамах", и так быстро повернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову. На мое замечание: "язык мой — враг мой" Михаил Юрьевич спокойно ответил:

"Ce n'est rien; demain nous serons bons amis".

Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. ("Рус. Арх.", 1889 г., № 6, 316 — 17; и др. ее статьи).

и при огромной величине его кинжалов это было действительно смешно.

"Злой и мрачный", Мартынов, "ища предлога для ссоры", как толкует В. И. Чилаев, не один, а именно "два раза сцеплялся с Лермонтовым за его шутки над его неуместным высокомерием и пристрастием к засученным рукавам". (стр. 735).

Версии Раевского и Шан-Гирей правдоподобнее всего считать не самостоятельными, а именно продолжающими друг друга.

Тогда картина ссоры поэта с его бывшим другом, или точнее факт обиды последнего, будет и понятнее и естественней.

Так не было. Наскакивающей, грубо выражаясь, стороной был не он, а его противник, до конца не выпустивший инициативы из своих рук.

Он же только не уклонился от натиска.

Это, может быть, действительно входило в его расчеты, как правильно думает кн. Д. Оболенский (См. "Нов. Вр." 1892, № 5754 и др.).

Примечания

1"Я представляю себе непременно два Лермонтова: одного великого поэта, а другого — дерзкого, беспокойного офицера, неприятного товарища, со стороны которого всегда нужно было ждать какой-нибудь шпильки, обидной выходки... Мы все, его товарищи — офицеры, нисколько не были удивлены, что его убил на дуэли Мартынов.; мы были уверены, что Лермонтова все равно кто-нибудь убил бы на дуэли: не Мартынов, так другой кто-нибудь. ("Нов. Вр.”, 1903. № 9760).

2Арендатору Пятигорской казенной гостиницы.

3Ибо Н. С. Мартынов для подобных разговоров был едва ли пригоден.

4Рассказы о том, что Мартынов проживал не на квартире в Колонке, а где-то в степи, под Бештау, в специально для этого раскинутой палатке, мы считаем подозрительными.

5"Montagnard au grand poignard", "Ce Sauvage au grand poignard", "monsieur le poignard" и т. д.

6"раздражительным" (Материалы, 2-е письмо к Глебову).

7Дядя Оболенского, бывший товарищ Лермонтова по юнкерской школе.

8Оболенский, напр.. прямо говорит, что пакет и давался "с намеком прочесть дневник" ("Р Ар." 1893, II, 619).

9Курсив наш. — Д. П.

10Мартьянов, например, просто признает ее раздутой Мартыновым, долго спустя после события, в целях свалить с себя вину (428, "Ист. Вест.", 1892, II).

11"Рус. Арх." 1874 г., № 6.

12Родственница Лермонтова ("Русск. Стар", 1892, кн. III, 765).

13

14Так, по словам П. А. Висковатова, в беседе с ним клеймили поэта некоторые из бывших с ним на водах современников (Ср. также у Чилаева, 712).

15Так утверждает германский поэт Боденштедт ("Рус. Стар.", I, 1884 г., стр. 86—87. "М. Ю. Л. На Кавказе в 1840 г."), встретивший поэта в Москве.

— №1. — С. 39—74.

Раздел сайта: