Лермонтов М.Ю. Энциклопедический словарь.
Теория литературы и поэтика произведений.
Художественное направление

ХУДОЖЕСТВЕННОЕ НАПРАВЛЕНИЕ.

Русские писатели и читатели XIX столетия видели в художественной, «изящной» словесности не столько развлечение, сколько учение о смысле жизни, образно выраженное в словесной ткани произведений. С осмыслением сути художественно выражаемого миросозерцания сложилось понятие творческого «направления». Во второй половине 1820-х — начале 1830-х гг. это понятие стало общепринятым [1]. В «направлении» видели обобщенный смысл и цель духовных усилий многих близких друг другу творцов — вплоть до направления словесности целого народа в отличие от других народов. Вопрос о соотносительном достоинстве разважным, ведь в сущности это был вопрос о жизненном пути, о судьбе народа.

Подобно многим современникам, Л. остро переживал и как художник отображал борения разнонаправленных духовных стремлений. Вместе с тем он пытался постичь и образно запечатлеть наклонности и возможности бездуховного сознания: рассудочно-скептического и чувственного. Всего более занимала его духовная борьба, происходившая на уровне, определяемом противостоянием христианской мистики и антихристианского демонизма. Вопрос о преобладании у Л. того или другого из этих двух основных направлений ставился всегда, со времен Белинского, который признался в письме к В. П. Боткину от 17 марта 1842 г., что ценит в произведениях Л. и вообще в словесности «демонский полет — с небом гордую вражду», «демонские элементы» [2]. Эта точка зрения отразилась в статье Белинского «Стихотворения М. Лермонтова» (1841). Люди, весьма далекие от взглядов Белинского, также усматривали в творчестве Л. преобладание богоборческого, гордого, «отрицательного» воззрения. На этой точке зрения стояли такие непохожие друг на друга критики, как Ап. Григорьев и С. Бурачок. Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» с осуждением указывает, что в поэзии Л. преобладает демонизм, правда, вялый и в зрелом творчестве несколько теснимый христианской мистикой: «Признавши над собой власть какого-то обольстительного демона, поэт покушался не раз изобразить его образ, как бы желая стихами от него отделаться», и это особенно заметно, по мнению Гоголя, в «Сказке для детей»: «Может быть, с окончанием этой повести <…> отделался бы он от самого духа и вместе с ним и от безотрадного своего состояния» [3].

Новая волна прочтений, благосклонных к демонизму или же осуждающих его предполагаемое у Л. преобладание, поднялась на переходе от XIX к ХХ веку. В. С. Соловьев в речи «Лермонтов» (1899) отметил в «гении» поэта «обуявшую соль <…> демонизма» и в особенности порабощенность «демоном кровожадности», «демоном нечистоты» и главенствующим «демоном гордости»; по мнению Соловьева, «религиозное чувство, часто засыпавшее в Л., никогда в нем не умирало», но все-таки уступало «злому началу» [4].

Д. С. Мережковский в книге «М. Ю. Лермонтов — Поэт сверхчеловечества» (1908–1909) утверждает, что Л. — единственный в «русской литературе до конца не смирившийся», подлинно «гордый человек», отличающийся «святым кощунством, святым богоборчеством», так что «во всей его поэзии, которая есть не что иное, как вечный спор с христианством, нет вовсе имени Христа» [5].

Демонизм, будто бы преобладающий у Л., приветствуется в книге А. Закржевского «Лермонтов и современность» (Киев, 1915). Подобная точка зрения господствует и после 1917 года, причем, демонизм в большинстве случаев оценивается положительно: то как стихийный атеизм, то как разновидность человеческого самоутверждения. В течение 1920-х — 30-х годов духовное восприятие демонизма увядает, и соответствующие образы Л. начинают казаться условным философско-поэтическим иносказанием. Редкое исключение составляет толкование Даниила Андреева, включенное в неизданную в свое время книгу «Роза мира» (1950–1958). Отмечая глубину и силу «богоборческой тенденции» у Л., Андреев указывает, что ей изначально противостоит «светлая задушевная теплая вера» и ранняя смерть поэта воспрепятствовала «предельной поляризации этих двух тенденций, в их смертельной борьбе, в победе утверждающего начала и в достижении наивысшей мудрости» [6].

Мысль о преобладании богоборчества в творчестве Л. нашла отражение в «Лермонтовской энциклопедии» (М., 1981), в частности, в статье Е. М. Пульхритудовой «Богоборческие мотивы». В обобщающих, помещенных в новых словарях русских писателей статьях В. Э. Вацуро «богоборческие мотивы» [7], «богоборческий пафос» [8] у Л. представляются совершенно оттесняющими образы мистического смирения.

Во второй половине XIX века постепенно сложилось противоположное мнение, согласно которому в зрелом творчестве Л. все-таки возобладало христианско-мистическое направление, явленное в лучших и потому самых весомых произведениях.

А. О. Смирнова, лично знавшая поэта, в своих воспоминаниях, составлявшихся в 1870-х — начале 1880-х гг., заметила: «У него религиозная струна очень поразительна» [9]. По мнению В. Д. Спасовича, зрелый Л. был готов стать главным художественным выразителем православно-славянофильских воззрений: «По врожденной сильной наклонности к национальному <…>, по нерасположению своему к европеизму и глубокому религиозному чувству, вдохновляющему “Ветку Палестины”, и множеству прекраснейших мотивов Л. был снабжен всеми данными для того, чтобы сделаться великим художником того литературного направления, теоретиками коего были Хомяков и Аксаковы» [10].

Эта точка зрения особенно распространилась в исследованиях, приуроченных к 50-летней годовщине со дня гибели поэта. Известный историк В. О. Ключевский в статье «Грусть (Памяти М. Ю. Лермонтова, умер 15 июля 1841 г.)» (1891) пишет: «Поэзия Лермонтова <…> на последней ступени своего развития близко подошла к <…> национально-религиозному настроению, и его грусть становилась художественным выражением того стиха-молитвы, который служит формулой русского религиозного настроения: да будет воля Твоя. Никакой христианский народ своим бытом, всею своею историей не прочувствовал этого стиха так глубоко, как русский, и ни один русский поэт доселе не был так способен глубоко проникнуться этим народным чувством и дать ему художественное выражение, как Лермонтов» [11].

П. А. Висковатый (Висковатов) в книге «М. Ю. Лермонтов: Жизнь и творчество» (М., 1891) усматривает в зрелом творчестве Л. выражение мистической веры в Бога: «Он отнесся отрицательно лишь к явлениям современной ему жизни. Но в жизни нашей кроме интересов времени, теплится и вечное, то есть то, что живет рядом, а порою и наперекор случайному, современному. И вот в этом Лермонтов не был скептик» [12].

К сходному воззрению пришел и Н. А. Котляревский в исследовании «М. Ю. Лермонтов: Личность поэта и его произведения. Опыт историко-литературной оценки» (СПб., 1891): «Поэт и в прежние годы обращался иногда к религиозным темам. Но уловить какое-нибудь положительное религиозное признание в его ранних стихах было невозможно <…>. Последний отзвук прежнего непокорного отношения к Богу <…> мы встречаем в стихотворении “Благодарность” <…>, но эту дерзкую речь поэт искупил другими — молитвенными речами» [13].

изучалось недостаточно подробно, и потому выводы не обретали необходимой силы убеждения и воздействия. А после 1917 года такая точка зрения вообще была предана забвению.

Лишь с 1990-х гг. сложное становление православно-мистического художественного направления у Л. стало постепенно обосновываться вдумчивым филологическим толкованием его произведений [14].

Чтобы выяснить действительное соотношение демонического магизма, христианской мистики, рассудочности и чувственности в творческом сознании Л., надо с особым вниманием обратиться к ключевым в этом смысле лирическим произведениям.

Вопрос о борьбе части высших духов с Богом-Творцом привлекал Л. всегда, что, в частности, нашло отражение в работе над поэмой «Демон», начатой в 1829 году, длившейся в течение всей творческой жизни и запечатлевшей постепенный переход от сочувствия Демону к осуждению его как «духа порочного», «злого» [II; 97] . Резкий перелом авторского отношения обозначился в переработке 1838 года, когда в заключительном посвящении, в самой последней строке все содержание поэмы названо «больной души тяжелым бредом» [II; 486].

Однако в первые годы творчества Л. порой усматривал некую мрачную привлекательность в демонической одержимости. Позднее, в «Сказке для детей» (1839–1840), изображая демона насмешливо-уничижительно, поэт вспомнит: «Я прежде пел про демона иного: / То был безумный, страстный, детский бред» [II; 72–73]. Подобное болезненное состояние «юного ума» выразилось, например, в ст. «Мой демон» (1829), где о духе-покровителе сказано: «Собранье зол его стихия» [I; 110]. Впрочем, уже в одноименном ст. 1831 года то же самое настроение развивается до грани разочарования в демонизме: «гордый демон <…> / Не даст мне счастья никогда» [I; 252].

при этом сохраняет способность самоотчета, свободу выбора собственных решений.

Мир видится поэту бореньем различных духов, и он порою склонен менять привычное христианское соотношение добра и зла. Так, в ст. «Бой» (1832) в схватке «сынов небес» злой дух представляется «в одежде чернеца» [I; 275], символизирующей в христианстве благую духовную силу. Бог в подобных ст. представляется злым, а сатана добрым или стремящимся к добру. Бог мнится виновником всего несовершенства в мироздании и человеческой душе: «Я не для ангелов и рая / Всесильным Богом сотворен» [I; 210].

«Ангеле» (1831): здесь изображается, как ангелы Божии низводят в несовершенный земной мир «души младые», обрекая их на скуку, томление, страдание — ведь из песен ангелов эти души узнают о «блаженстве безгрешных духов» [I; 205]. В душе юного Л. таится вопрос: зачем «Бог великий» не сотворил человеческие души безгрешными, зачем позволил ряду ангелов пасть в порыве самоутверждения, зачем не сохранил на земле рай? Поэту еще не внятна мысль о величии богоданной свободы выбора, дарованной разумным тварям, — и прежде всего выбора между верностью и неверностью Богу.

В ст. «Смерть» (1830 или 1831) изображается обратный, наступающий после «земного краткого изгнанья» [I; 236] путь души к Богу. Поэту представляется, что и после земных страданий и заблуждений, невольных и невинных — «детских» (с точки зрения лирического героя) — Бог не допускает душу в вечный мир счастья и блаженства, но требует непонятного для нее раскаяния: «Как? Мне лететь опять на эту землю, / Чтоб увидать ряды тех зол <…>?» [I; 236]. Не решаясь прямо богохульствовать, Л. представляет все случившееся страшным сном и даже во сне обрывает свой ропот: «И я хотел изречь хулы на небо, / Хотел сказать… / Но замер голос мой, и я _проснулся_» [I; 236]. Здесь выразилась обычная у Л. незавершенность, непоследовательность демонизма, готовность уступить воле Божией.

Недовольство Творцом порождает ряд ернических, насмешливых молитв, проникнутых упреками, скрытыми и явными; в подобном настроении поэту кажется, что Бог недостоин искренних молений. Так в «Моей мольбе» («Да охранюся я от мушек…») (1830). Так и в «Юнкерской молитве» (1830).

«Желании» (1832), юный поэт молится искренне, но пребывая в состоянии неосознанного своеволия, и потому прошение оттесняется повелением, а обращение к личному Богу — взыванием к неопределенному духовному множеству: «Дайте мне <…>» [I; 277]. И в то же время, например, в ст. «Как в ночь звезды падучей пламень…» (1832) поэт признает, что подобные «мечтанья рая» (о которых говорится в «Желании») по сути призрачны, обманны, ибо навеваются падшими духами в душу, им уподобляющуюся (символ «звезды падучей»): «И все мечты отвергнув, снова / Остался я один <…>» [I; 263].

Таким образом, разочарование в демонизме зрело в душе Л. изначально. Уже в раннем творчестве, исследуя возможности демонизма, поэт показывает, как на такой почве развивается неверие ни во что, нежелание жить: «Что толку жить!.. Без приключений / И с приключеньями — тоска» [I; 284]. Позднее это настроение он чеканно выразит в «Благодарности» (1840), а также в «И скучно и грустно» (1840).

По мнению зрелого Л., неверующее сознание, проистекающее из демонического богоборчества, это основная «болезнь» века. Он описал эту болезнь в образе Печорина, как объяснил потом в предисловии ко второму изданию «Героя нашего времени». Л. понятно, что неверие, скепсис основаны непосредственно на холодном рассудке. В «Валерике» (1840) лирический герой признается: «Теперь остынувшим умом / Разуверяюсь я во всем» [I; 54]. Правда, он тут же дает понять, что неверию предпочитает веру (в данном случае некую неопределенную смесь христианства и ислама — некое неясное смирение перед благим Богом). В ст. «И скучно и грустно» «слово рассудка» с сопутствующим «холодным вниманьем» представляется корнем неверия и разочарования.

Рассудочно-скептическое состояние души порождает в творчестве Л. то, что принято называть «реализмом», «критическим реализмом». Мельком отразившись в лирике, это художественное направление вполне развернулось в «Герое нашего времени» — в слоге Печорина и автора-повествователя (за исключением предисловия ко второму изданию, где выразился более высокий уровень авторского сознания, присущий самому Л.). Позитивистское литературоведение второй половины XIX века и в особенности советское литературоведение слишком преувеличивали значение реализма у Л. При таком подходе все обилие духовного (мистического, магического) содержания в произведениях писателя приходилось считать условностью — «частью лирическими, частью риторическими приемами» [15]. В течение всего ХХ века не угасали споры о соотношении романтизма и реализма в творчестве Л. [16].

В целом поэт мало обольщался бездуховным рассудочным неверием: слишком приземленным и безысходным, слишком тупым и плоским представлялось ему такое сознание. Более ярким, хотя еще менее частым оказалось в его творчестве увлечение другим видом бездуховности — чувственностью, сентиментальностью, которая порою представлялась ему, как и некоторым его современникам, мирным прибежищем, пригодным хотя бы для временного успокоения души.

«Памяти А. И. О<доевско>го» (1839) обычная печаль о трагической, необратимой утрате друга находит обычное чувственное утешение:

Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть мирно спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей! [I; 34]

<…> Дела твои, и мненья,
И думы — все исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков <…> [I; 34]

Глубоко развитое чувственное мировоззрение выражено и в ст. «Родина» (1841): очарование родной природы и деревенской жизни представлено при заявленном изначально отрицании рассудочности и в то же время, при отрицании какой бы то ни было значимости отечественных духовных верований, «темной старины заветных преданий»:


Не победит ее рассудок мой [I; 63]

Однако опыты такого рода единичны у Л. Они возникали, когда душа, истерзанная духовными бореньями, особенно требовала временного отдыха, забвения. Сентиментальный, «руссоистский» уклон в творчестве поэта был замечен в начале ХХ века [17].

Основное, противостоящее демоническому богоборчеству направление в творчестве Л. — мистическое с более или менее отчетливо выраженными христианскими, православными признаками. Проблесками оно появлялось уже в самом начале творчества, как и бывает с глубоко укорененными наклонностями души. В 1829 г. поэт пишет «Покаяние» в виде разговора «попа» и «девы», где в лицах изображено таинство исповеди, причем изображено проникновенно, с пониманием существа мистической жизни христианина: исповедь девы свидетельствует о ее недовольстве Богом, будто бы несовершенно устроившим мир (и это созвучно демоническим настроениям юного Л.). Однако поп указывает на заблуждение девы:



Но не молишь в покаянье:
Не простит великий Бог!.. [I; 97]

И за священником, по воле автора, остается последнее слово. Исповедь человека, грешного своеволием, но не вполне понимающего собственную вину воспроизведена затем в поэме «Мцыри».

В том же 1829 г., в пору первого творческого цветения, Л. пишет «Молитву» (по сути — покаяние перед Богом), и там выражено осознание греха гордости и своеволия как «заблуждения» уклоняющейся от Бога души:


И не карай меня, молю, <…>
За то, что мир земной мне тесен,
К Тебе ж проникнуть я боюсь,
И часто звуком грешных песен
–118]

В ст. «Исповедь» (1831) поэт пытается заставить свою сомневающуюся душу увериться в ценностях христианской веры: «Я верю, обещаю верить…» [I; 190].

Ключевым для творчества Л. мистическим ст., подводящим итог былым терзаниям души и предуказывающим путь духовного совершенствования, стало знаменательно незавершенное «Когда надежде недоступный…» (1834 или 1835):

Тогда молитвой безрассудной
Я долго Богу докучал

“Чего ты просишь? — он вещал, —
Ты жить устал? но Я ль виновен;
Смири страстей своих порыв,
Будь, как другие, хладнокровен,
” [I; 295–296]

«Смерть поэта» (1837), став откликом на известие о гибели Пушкина, в то же время оказалось и свидетельством дальнейшего обращения Л. от поэтического богоборчества к поэтическому богопочитанию. Узнав о дуэли Пушкина, он, как полагают, написал первые 56 строк «Смерти поэта» 28 января, когда Пушкин был еще жив. Спустя несколько дней были дописаны последние 16 строк (со слов: «А вы, надменные потомки…»). В дни молчания, разорвавшего работу над ст., в душе автора совершались глубинные перемены, издавна назревавшие.

Начинается ст. привычным для раннего Л. желчным обвинением, брошенным обществу, миру, а вместе с тем и неназванному Богу: «Судьбы свершился приговор!» [I; 7]. Но уже в конце первой части настроение меняется, осуждающие вопросы обращаются еще к Богу, но уже и к поэту:

Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный<…> [I; 8]

Вопрос, сумел ли Пушкин распорядиться свой жизнью так, чтобы исполнить высшее предназначение, в конечном счете решается положительно, и в излучении соответствий возникает образ примерного христианина, призванного в подражание Богу Сыну смиренно нести крест свой в этом мире, несовершенном уже не по вине Творца, но по вине твари:

И прежний сняв венок — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него:
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело <…> [I; 8]

«Но есть и Божий суд, наперсники разврата!» [I; 8]

Позднее Л. пишет ряд ст., пылающих пророческим обличением общества: «Дума», «Поэт», «Пророк». Он ступил на тот путь, которого страшится изображенный им «писатель» в ст. «Журналист, читатель и писатель» (1840):

К чему толпы неблагодарной
Мне зло и ненависть навлечь,
Чтоб бранью назвали коварной

Иногда пророческое библейское настроение обретает некий исламский оттенок, как в «Поэте» (1838), поскольку в те годы Л. пристально приглядывался к мусульманству в его кавказском изводе (это увлечение отразилось и в «Валерике»).

В то же время возникает ряд ст., обращенных не к падшему и обличаемому миру, а к Самому Богу. По настроению это мистические молитвы, более или менее ясно выражающие православную веру, как в «Ветке Палестины» (1837) и «Молитве» (1837), или, по крайней мере, обобщенно передающие христианско-библейское богопочитание, как в «Молитве» (1839) и в ст. «Ребенка милого рожденье…» (1839), а также в созерцаниях, вроде «Когда волнуется желтеющая нива…» (1837) и «Выхожу один я на дорогу…» (1841).

Глубинный образный слой «Смерти поэта» запечатлел духовный сдвиг в душе автора: поэтическим словом и делом он заявил о своей готовности к христианскому подвигу, подвижничеству, обрекающему на тяготы и мирские гонения. Отраженные в ст. крестные страдания Христа напоминают о его учении, призывающем каждого христианина умереть для мира сего и воскреснуть для истинной жизни, основанной на богопочитании. Как поэт сам Л. готов на смерть, на отказ от прежнего творчества ради Воскресения к новому, мистическому творчеству.

Л. изначально склонялся к убеждению в порочности творчества, угождающего миру сему. Уже в молитве 1829 г. «лава вдохновенья», рождающая «грешные песни», пугает поэта и заставляет просить Бога:

<…>;
От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь,

К Тебе я снова обращусь [I; 118].

«Молитвы» опровергает мысль о невозможности поэтически выраженного богопочитания (как опровергает и вся история христианской словесности). Понимал это, конечно, и Л. Позднее, в 1839 году, он сузил область порицаемого искусства, отнеся сюда только произведения самолюбивого, проникнутого мирской страстностью творчества:

Не верь, не верь себе, мечтатель молодой,
Как язвы, бойся вдохновенья…
Оно — тяжелый бред души твоей больной
Иль пленной мысли раздраженье.
<…> [I; 27–28].

Впрочем, и в 1840 г. в ст. «Есть речи — значенье…» поэт приветствует вдохновение, которое по смыслу «темно и ничтожно», по духу же полно «безумством желанья»; и несет его «из пламя и света рожденное слово», поставленное выше мирской «битвы», но и храмовой «молитвы» [I; 40–41]. Это ст., внешне чеканное, а внутренне смутное и противоречивое, свидетельствует о незавершенности духовного становления Л.

Склонность поэта к христианской мистике, обозначившаяся изначально и особенно отчетливо проявившаяся со второй половины 1830-х годов, не позволяла личности Л. развиваться до степени солипсического самообожения, при котором весь мир, окружающий человека, мыслится производным от его творческой мощи, воли, воображения, «мечты». Несколько раз Л. обращался к подобному мировоззрению, воспроизводил его возможности и тут же отвергал его как обманчивое и несостоятельное. Так уже в «Русской мелодии» (1829):

В уме своем я создал мир иной
И образов иных существованье;

И дал им вид, но не дал им названья;
Вдруг зимних бурь раздался грозный вой, —
И рушилось неверное созданье!.. [I; 99].

В ст. «Мой дом» (1830–1831) внешний мир, переходящий через восприятие во внутренний мир человека, признается действительно существующим и сотворенным Богом; именно потому и внутренний мир души оказывается прочным и бесконечно величественным «домом»:


Для чувства этого построен,
И осужден страдать я долго в нем,
И в нем лишь буду я спокоен [I; 235].

А вот «цепь обманчивых видений», сковывающих внутренний мир человека, по мнению поэта, «одно воображение творит» («Смерть», 1830–1831) [I; 235].

«Как часто пестрою толпою окружен…» (1840) поэт признается: «Люблю мечты моей созданье», однако, в конце концов, называет такой мечтательный мир «обманом» [I; 37].

Все та же склонность к христианству не позволяла Л. утешаться и обычным пантеизмом — самозабвенно растворяться в обожествляемой природе. Он неоднократно пытался вжиться в это мировосприятие и всегда останавливался как перед чем-то запретным. Так, в ст. «Небо и звезды» (1831) пантеистическое устремление души едва намечено и совмещено с гордым (по сути демоническим, люциферическим) желанием стать небесной звездой и одновременно сохранить свое самосознание — оттесняя вызывающие зависть «звезды» и занимая их «место»:

Только завидую звездам прекрасным,
Только их место занять бы желал [I; 200].

В «Для чего я не родился…» (1832) пантеистический порыв обычным у Л. образом остается на уровне желания:


Этой синею волной? [I; 283].

Со второй половины 1830-х прежнее пантеистическое стремление раствориться в божественном мироздании и стать всем, а с тем и божеством, сменяется смиренной воссоединяющей любовью к богозданному миру, прекрасному и благостному, проникнутому божественной волей и осененному Личностью Бога. В ст. «Когда волнуется желтеющая нива…» (1837) природа одушевлена, причем, не стремится поглотить личность человека, а, напротив, лелеет ее: «ландыш серебристый приветливо кивает головой», «студеный ключ играет» и «лепечет <…> таинственную сагу», и Сам Бог-Творец, вездесущий, но не совпадающий с творением, а возвышающийся над всем, предстает смиренно-внимательному взору:

Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, —

И в небесах я вижу Бога [I; 15].

Сходное настроение и в ст. «Выхожу один я на дорогу…» (1841):

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит [I; 79].

«заснуть» достаточно глубоко, чтобы забыть прежнюю несовершенную жизнь, но достаточно чутко, чтобы воспринимать и препровождать новую, счастливую, овевающую и осеняющую душу жизнь, возникающую не в призрачном самочинном воображении, а в действительно даруемом от Бога едином внешнем и внутреннем мире (представление, намеченное еще в раннем ст. «Мой дом»).

Лит.: 1) Возникновение русской науки о литературе. — М.: Наука, 1975. — С. 265; 2) Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. — М.: Худ. лит., 1953–1959. Т. 12. — С. 84, 86; 3) Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 9 т. — М.: Русская книга, 1994. Т. 6. — С. 178; 4) Соловьев В. С. Философия искусства и литературная критика. —М.: Искусство, 1991. — С. 393–395; 5) Мережковский Д. С. В тихом омуте. Статьи и исследования разных лет. —М.: Худ. лит., 1991. — С. 384, 398, 412; 6) Андреев Д. Роза мира: Метафилософия истории. — М.: Худ. лит., 1991. — С. 18; 7) Вацуро В. Э. Лермонтов // Русские писатели: Биобиблиографический словарь. Ч. 1. — М.: Просвещение, 1990. — С. 414; 8) Вацуро В. Э. Лермонтов // Русские писатели: 1800–1917. Биографический словарь. Т. 3. — М.: Просвещение, 1994. — С. 335; 9) Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания. — М.: Худ. лит., 1989. — С. 292; 10) Спасович В. Д. Сочинения. Т. 2. — СПб., 1889. — С. 369; 11) Ключевский В. О. Исторические портреты. — М.: Правда, 1991. — С. 444; 12) Висковатов П. А. М. Ю. Лермонтов: Жизнь 7 еи творчество. М., 1987. — С. 319; 13) Котляревский Н. А. М. Ю. Лермонтов. 5-е изд. Пг., 1915. — С. 209–210; 14) О новейших исследованиях см.: Моторин А. В. Творческий жребий Лермонтова // М. Ю. Лермонтов и Православие: Сборник статей о творчестве М. Ю. Лермонтова. — М.: Издательский дом «К единству!», 2010. — С. 425, 454–456; 15) Овсянико-Куликовский Д. Н. М. Ю. Лермонтов: К столетию со дня рождения великого поэта. — СПб., 1891. — С. 139; 16) См: Пульхритудова Е. М. Романтизм в русской литературе 1830-х годов XIX в. Лермонтов // История романтизма в русской литературе … (1825–1840). — М.: Наука, 1979. — С. 258–259; 17) Гуревич А. М., Коровин В. И. Романтизм и реализм // ЛЭ. — С. 474–477; 18) Вольперт Л. И. Руссо // ЛЭ. — С. 494.

А. В. Моторин

Разделы сайта: