КАРАМЗИН

Николай Михайлович (1766–1826),

писатель, поэт, журналист, издатель, литературный критик, историк.

— Н. И. Новикова, И. П. Тургенева, М. М. Хераскова, А. М. Кутузова и др. В 1785–1789 гг. К. занимается переводами дидактических сочинений (в частности, поэмы Геллерта «О происхождении зла», 1786), участвует в морально-дидактическом масонском журнале — переведенном с немецкого «Беседы с Богом» (1787–1789). Однако мистические сочинения не увлекают его. К. ищет новых литературных путей, свидетельством чего стали переводы трагедии В. Шекспира «Юлий Цезарь», драмы Г. Э. Лессинга «Эмилия Галоти»; занимается редактированием журнала «Детское чтение для сердца и разума», на страницах которого публикует свои стихотворения, переводы, первую сентиментальную повесть «Евгений и Юлия» (1789).

встречался со многими видными философами и писателями: в Германии с И. Кантом, И. Г. Гердером, К. Ф. Виландом, видел И. -В. Гете; в Швейцарии ему удалось видеть места, связанные с жизнью Ж. -Ж. Руссо, лично общаться с И. -К. Лафатером и Ш. Бонне; в Париже К. путешественник наблюдал события Французской революции, слушал в Национальном собрании речи О. Г. Мирабо, М. Робеспьера и других вождей революции. Глубокий интерес к жизни Европы, ее истории, культуре, современному состоянию политики и экономики нашел отражение в книге «Письма русского путешественника», впервые сделавшей К. по-настоящему известным русскому читателю. Воздействие этой книги испытали на себе практически все авторы «путешествий» той поры: определенная реакция на карамзинское описание Европы присутствует и у более поздних писателей — у Ф. М. Достоевского («Зимние заметки о летних впечатлениях», «Идиот», «Бесы»), И. С. Тургенева («Дым»), Л. Н. Толстого (рассказ «Люцерн»). «Письма…» еще при жизни автора, в 1799–1804 гг. были переведена на немецкий, французский, английский, польский языки, получив, т. о., и международное признание.

После возвращения из поездки по Европе К. начинает активную журналистскую деятельность. Уже первый опыт самостоятельного выступления в печати К. -журналиста — «Московский журнал» (1791–1792) принес ему значительный успех у русской публики. На страницах «Московского журнала», а также других периодических изданий Карамзина, выходивших в последующие годы, — альманахов «Аглая» (1794–1795, 1796), «Аониды» (1796–1799) формировалась сама концепция литературного творчества, столь важная для писателя-реформатора. Главное требование, которое адресует он авторам (статья «Что нужно автору?»), — искренность; ведь «…слог, фигуры, метафоры, образы, выражения — все сие трогает и пленяет тогда, когда одушевляется чувством» [4]. К. уверен, что писателю «надлежит иметь доброе, нежное сердце, если он хочет быть другом и любимцем души нашей; если хочет, чтобы дарования его сияли светом немерцающим; если хочет писать для вечности и собирать благословения народов» [4]. Не разум, а прежде всего живое чувство и чистая душа отличают истинно великого художника. Язык писателя должен определяться не правилами, а просвещенным индивидуальным вкусом, ибо красота и совершенство, по мнению писателя — «нечто весьма относительное», и нельзя диктовать художнику, что и как следует писать, только сердце способно почувствовать это. Стремясь достичь читательского сочувствия, К. решает приблизить литературный язык к разговорному языку образованного общества; предлагает своеобразную «языковую реформу». Суть реформы состояла в отказе от деления слов языка (и, соответственно, явлений окружающего мира) на «высокие», «средние» и «низкие» (деление это было предложено М. В. Ломоносовым и сопровождалось требованием писать произведения «высоких», «средних» и «низких» жанров с использованием соответствующих слов). Единственное, что может диктовать писателю выбор стилевых средств, — ощущение выразительности живого текста, эмоциональный ореол, с которым связано для него каждое слово. К. отказывается от обильного употребления церковнославянской лексики, вводит достаточно много слов и выражений, созданных по образцам французского языка, которые были близки и понятны образованным людям той поры. Эти нововведения были отрицательно приняты некоторыми современниками К. — литературными «архаистами», стоявшими за верность принципам классицизма. Полемикой вокруг карамзинской реформы во многом определялось развернувшееся в начале XIX в. противостояние «Беседы любителей русского слова» и «Арзамас», членом которого был и юный А. С. Пушкин.

Всего за период с 1791 по 1803 год К. было написано более десятка повестей: «Фрол Силин, благодетельный человек» (1791), «Лиодор» (1791), «Бедная Лиза» (1792), «Наталья, боярская дочь» (1792), «Остров Борнгольм» (1793), «Сиерра-Морена» (1793), «Юлия» (1794), «Моя исповедь» (1802), «Марфа-посадница, или Покорение Новагорода» (1802), «Рыцарь нашего времени» (1803), «Чувствительный и холодный» (1803) и др.

— начало XIX в. стали трудным временем для К. В 1797 г., при издании сборника переводов «Пантеон иностранной словесности…» он столкнулся с цензурными затруднениями. На него был подан на высочайшее имя ряд доносов (не имевших, правда, отрицательных последствия для писателя). Сложны были и обстоятельства личной жизни: в 1801 г. К. женится на Е. И. Протасовой, но уже в 1802 г., после рождения дочери Софьи, жена К. умирает. В 1803 г. он вступает во второй брак — с Е. А. Колывановой, побочной дочерью князя А. И. Вяземского, сводной сестрой П. А. Вяземского. Мирная семейная жизнь в узком кругу близких, родных и друзей станет одной и высших ценностей для К. — писателя и человека — в наступившем столетии.

— на восшествие на престол и на торжественное коронование Александра I, а также «Историческое похвальное слово Екатерине II», ставшее, по существу, политической программой нового царствования. «Предмет самодержавия — есть не то, чтобы отнять у людей естественную свободу, но чтобы действия их направить к величайшему благу» [4], — писал К. в это время. И хотя в дальнейшем между Александром I и К. будут возникать противоречия, споры и несогласия (важнейшим следствием которых станет в 1811 г. «Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях»), именно надежды, связанные с началом александровского царствования, вероятно, побудили К. серьезно заняться историческими разысканиями.

«Вестник Европы» (писатель редактировал его в 1802–1803 гг.) — первым в России литературно-политическим периодическим изданием.

В начале 1800-х годов К. приводит к мысли оставить художественное творчество и целиком посвятить себя историческим трудам. В 1803 г. он назначается придворным историографом и начинает многолетний труд по изучению русских летописей, архивов, документов и написанию «Истории государства Российского» — первой подробной, по-настоящему документальной истории России. Работу над нею писатель вел в подмосковном имении Вяземских Остафьеве, а с 1816 г. — в Петербурге и в Царском Селе. В 1818 г. вышли в свет первые 8 томов «Истории…», вызвавшие самый живой интерес и полемику в русском обществе.

«Лермонтов и Карамзин» связано с более общей задачей — установления генетических связей Л. с русской литературой XVIII в. Решая ее применительно к К., важно помнить, что диапазон творческих поисков К. -поэта (равно как и К. — автора «Писем русского путешественника» и повестей) широк, а степень расхождения с нормативно-рационалистической традицией классицизма достаточно велика, чтобы в ряду его разнонаправленных в проблемно-тематическом и художественном отношении произведений уже зарождались мотивы, закрепление которых в литературе произойдет позднее и свяжется в читательском сознании с именем Л.

Личность и творчество К. были значимы для Л. еще в ученический период — так, влияние карамзинских периодов, ритмико-синтаксических и образных особенностей описания Москвы (в повестях «Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь», а также в заметках из журнала «Вестник Европы»: «Записки старого московского жителя», «Путешествие вокруг Москвы», «Исторические воспоминания и замечания на пути к Троице и в сем монастыре», «Записка о московских достопамятностях») заметно в ученическом сочинении «Панорама Москвы» (1834). Позднее, в 1837–1841 гг. карамзинское наследие обретает особую значимость для Л., когда он как автор стихотворения «Смерть Поэта» оказывается с большой теплотой принят в доме Карамзиных и становится одним из самых частых посетителей салона вдовы историографа Екатерины Андреевны Карамзиной и одним из наиболее близких друзей многочисленной и гостеприимной карамзинской семьи [6]. Известно, что 12 сент. 1839 г. Л. читал у Карамзиных какую-то повесть, входящую в состав «Героя нашего времени» [8].

Влияние К. -поэта можно выделить даже в лирике Л.: многие мотивы карамзинских стихов подчеркнуто чужды рационально-логическому культу жанровой закрепленности эмоционального содержания, характерной для лирики XVIII в. Послания К. — это не только выражение «закрепленных» за жанром дружеских чувств и идей, определяемых «случаем». «Случай» может и не обозначаться как нечто конкретное, поскольку речь идет скорее о внутренней жизни личности, содержанием которой в карамзинской лирике, как правило, оказывается душевное смятение и горькое чувство обманутых надежд: «Ах! зло под солнцем бесконечно, /И люди будут — люди вечно…». Именно карамзинский лирический герой едва ли не впервые в русской поэзии испытывает это горькое ощущение жизни «без страха и надежды», отказавшись от общественного поприща ради сохранения душевного покоя и внутренней свободы — состояние, позднее связавшееся в читательском сознании с творческим наследием Л. В сущности, многократно отмечавшееся исследователями своеобразное внутреннее «успокоение» даже в самых трагических по звучанию стихах этого периода («И скучно, и грустно…», «Дума», «Они любили друг друга так долго и нежно…» и др.), генетически объяснявшееся и психологическими причинами, и сознательным движением молодого поэта к «пушкинским» нравственным и эстетическим ценностным доминантам, типологически может быть соотнесено и с не менее сознательной ориентацией на творческий опыт К., представлявшийся Л. широко и многогранно, как на уровне собственно литературного творчества, так и личного жизнестроительства. Генетическим подтверждением этой параллели и становятся переклички итогового романа Л. «Герой нашего времени» с повестью К. «Рыцарь нашего времени».

«Один из героев нашего века») в пользу более краткого и выразительного, но и более близкого карамзинской традиции, представляется далеко не случайным. Он связан с общим движением Л. конца 1830-х и начала 1840-х годов к пушкинскому кругу писателей, и в этом смысле самый факт написания «Героя нашего времени» не случайно связывался со знаковым именем в истории русской литературы — именем К.

«Рыцаря нашего времени» К. обратил внимание В. Г. Белинский, стремившийся включить главного героя — Печорина — в галерею устойчивых типов русской литературы. Именно в «Рыцаре нашего времени» К. русский читатель впервые познакомился с «личным», «аналитическим», «психологизированным» повествованием, в котором «идейным и сюжетным центром служит не внешняя биография («жизнь и приключения»), а именно личность человека — его душевная и умственная жизнь, взятая изнутри, как пpoцecc» [2]. Распространенный к тому времени в Европе «роман воспитания» служил для карамзинского произведения не столько собственно образцом, сколько литературным фоном, своеобразным «адресатом» авторского диалога с художественной традицией. Подобно этому многочисленные жанровые истоки «Героя нашего времени» — «кавказская» и «светская» повести, художественный цикл (подобный «Повестям покойного Ивана Петровича Белкина»), путевой очерк, авантюрная новелла, роман-дневник и пр. — также переплавлялись в художественном целом лермонтовского повествования, обретая принципиально новое качество: взятые вместе, эти жанровые формы становились выражением столь сложного отношения к жизни, которое не вмещала ни одна из них в отдельности.

Однако характеры, отношение к людям и к миру у лермонтовского Печорина и карамзинского Леона различны. Однако сравнение книг К. и Л. неизбежно приводит не только к осознанию противоположности представленных в них личностных психологических типов. Подобие открывается на глубоком уровне прочтения: не столько сюжета, сколько самой манеры рассказывания, повествовательного рисунка текста, в построении которого К. и оказывается своеобразным «учителем», подготовившим саму возможность той сложнейшей художественной организации, которую удалось создать Л. в «Герое нашего времени».

«игре» с воображаемым читателем названия глав («Глава IV, которая написана только для пятой»), и стремление в словесном описании «извлекать» героя из небытия и ставить перед публикой во всей истине (которая, впрочем, ежеминутно может обернуться самой неожиданной игрой): «…вы засмеетесь и укажете на него пальцем <…> «Следственно, он жив?» Без сомнения; и в случае нужды может доказать, что я не лжец и не выдумал на него ни слова, ни дела — ни печального, ни смешного…» [5]. Особую роль приобретают также прямые характеристики, которые сам автор дает собственной манере рассказывать о своем герое — по существу, превращая подобный рассказ чуть ли не в главное содержание произведения.

«Провокации» К. -повествователя разрушали привычные ассоциации, к которым был слишком готов читатель, воспитанный в традициях нормативной литературы, нередко эксплуатировавшей возможности уже «готовой» поэтической образности. Но с не меньшей готовностью рассказчик иронизировал и над «чувствительностью» — читателей и действующих в произведении персонажей, да и своей собственной. Он способен обыгрывать и совсем новое, только зарождавшееся на рубеже XIX в. романтическое мироощущение, с его стремлением к исключительным возвышенным характерам, с нежеланием довольствоваться «мирной», гармоничной картиной бытия.

— и безыскусственный (к тому же оборванный «на самом интересном месте») сюжет привлекал читателя не сам по себе, а благодаря скрытым возможностям изображения героя — прежде всего возможностям исследования его внутреннего мира, психологии. Герой-ребенок, Леон у К. показан со вниманием к деталям, мельчайшим подробностям развертывания душевных процессов.

— противоположность печоринскому; лишь сам подход автора к его изображению, стремление дать подробности душевной жизни юного человека становятся в данном случае основанием для развития принципов психологического повествования, которые и явятся художественным открытием в лермонтовском романе. «Рыцарь» своего времени, Леон — нежная, чувствительная, открытая душа; но читатель не устает задаваться вопросом: счастье или несчастье ждет его за рамками того отрезка судьбы, что избран предметом изображения в произведении? Повествователь не дает ответа, — и эти сомнения также становятся своеобразным «прологом» к комплексу тем, мотивов, умонастроений, которые позднее получат в русской литературе название «лермонтовских».

Автор активно строит свое повествование, ведет постоянную беседу с читателем, живо откликается сам и ждет отклика всем впечатлениям бытия от всякого по-настоящему чувствительного человека. Но иной раз он словно перестает понимать, зачем все это. И вот уже становится возможным такое обращение — напутствие читателю: «Государи мои! Вы читаете не роман, а быль: следственно, автор не обязан вам давать отчета в происшествиях. Так было точно!.. — и более не скажу ни слова. Кстати ли? У места ли? Не мое дело. Я иду только с пером вслед за судьбою и описываю, что творит она по своему всемогуществу, — для чего? Спросите у нее; но скажу вам наперед, что ответа не получите» [5]. Мир — загадка, которая не имеет решений, и действия судьбы были и будут непостижимыми вовеки: «Семь тысяч лет (если верить хронографам) чудесит она <судьба> в мире и никому еще не изъяснила чудес своих. Заглянем ли в историю или посмотрим, что вокруг нас делается: везде сфинксовы загадки, которых и сам Эдип не отгадает» [5]. Созерцание этой череды противоречий требует какого-то разрешения, вывода — но и вывод не приносит успокоения: «Что же нам делать? Плакать, у кого есть слезы, и хотя изредка утешаться мыслию, что здешний свет есть только пролог драмы!» [5].

Развитием этого настроения, представленного уже в «Рыцаре нашего времени», и станет позднее агностицизм Печорина, который ярче всего раскрывается в его знаменитом монологе в «Фаталисте» — противопоставлении живших некогда «людей премудрых» и современников, утративших иллюзии относительно осмысленности мироздания и человеческой судьбы: «А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха <…> мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбою…». И именно агностицизм, утрату веры в добрую природу человека, в силу его души и разума, а также в саму возможность установления гармоничных и справедливых общественных отношений увидели в карамзинском творчестве после 1793 г. и современники, и позднейшие исследователи. Что, как не горькое разочарование, звучит в словах карамзинского героя: «Вечное движение в одном кругу: вечное повторение, вечная смена дня с ночью и ночи с днем; вечное смешение истин с заблуждениями и добродетелей с пороками; капля радости и море горестных слез.. <…> На что жить мне, тебе и всем? На что жили предки наши? На что будет жить потомство?..» («Мелодор к Филарету», 1793) [4]. «Что наша жизнь? Роман. — / Кто автор? Аноним. / Читаем по складам — смеемся, плачем… спим» [5] — эти и другие высказывания К., звучащие то трагическим разочарованием, то горькой иронией, вызвали шквал критических нападок на писателя и упреков практически в том же самом, за что позднее будут упрекать Л. — автора «Героя нашего времени»: скептицизм, смелое отступление от моральных догм, чуть ли не развращающее влияние творчества на молодое поколение. Повесть «Рыцарь нашего времени» — своего рода окончательный ответ писателя своим оппонентам: «Не хочу следовать и модам в авторстве; не хочу будить усопших великанов человечества; не люблю, чтоб мои читатели зевали, — и для того, вместо исторического романа, думаю рассказать романическую историю одного моего приятеля. Впрочем, не любо — не слушай, а говорить не мешай: вот мое невинное правило!» [4].

жизни определяет нравственно-философский смысл художественных поисков и находок и в романе Л. «Герой нашего времени», генетические связи которого с художественным наследием К. позволяют более глубоко понять как историко-литературную концепцию Л. в целом, так и многие философско-психологические открытия, сделанные в последнем его романе.

— 567 с.; 2) Гинзбург Л. Я. Творческий путь Лермонтова. Л.: Худ. лит., 1940. — 223 с.; 3) Измайлов Н. В. Пушкин и семейство Карамзиных // Пушкин в письмах Карамзиных 1836–1837 гг. / Под ред. Н. В. Измайлова. — М; Л.: Изд. АН СССР, 1960. — С. 36–37; 4) Карамзин Н. М. Избр. соч.: в 2 т. / вступ. ст. П. Н. Беркова и Г. П. Макогоненко. М; Л.: Худ. лит., 1964. Т. 1. — 591 с.; 5) Карамзин Н. М. Полное собрание стихотворений / вступ. ст., подгот. текста и примеч. Ю. М. Лотмана. Л.: Советский писатель, 1966. — 420 с.; 6) Майский Ф. Ф. Лермонтов и Карамзины // М. Ю. Лермонтов: Сб. статей и материалов. Ставрополь: Книжное издательство, 1960. — С. 123–164; 7) Мануйлов В. А. Лермонтов и Карамзины // М. Ю. Лермонтов: Исследования и материалы / М. П. Алексеев (отв. ред.), А. Глассе, В. Э. Вацуро. — Л.: Наука, 1979. — С. 323–343; 8) Мануйлов В. А. Летопись жизни и творчества М. Ю. Лермонтова / отв. ред. Б. П. Городецкий. М; Л.: Наука, 1964. — 198 с.; 9) Нейман Б. В. Русские литературные влияния в творчестве Лермонтова // Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова: Исследования и материалы: Сборник первый / под ред. Н. Л. Бродского, В. Я. Кирпотина, Е. Н. Михайловой, А. Н. Толстого. — М.: ОГИЗ, 1941. — С. 422–465; 10) Письма С. Н. Карамзиной к Е. Н. Мещерской о Лермонтове / Публ. Э. В. Даниловой, В. А. Мануйлова, Л. Н. Назаровой // М. Ю. Лермонтов. Исследования и материалы. — Л., 1979. — С. 323–369; 11) Серман И. З. Михаил Лермонтов. Жизнь в литературе. 1836–1841. — М.: ОГИ, 2003. — 278 с.

Т. А. Алпатова