Абрамович Д. И.: Обзор литературы о Лермонтове (старая орфография)

Обзоръ литературы о Лермонтове.

М. Ю. Лермонтовъ, по его собственньшъ словамъ, началъ „марать стихи“ въ 1828 г., будучи въ Благородномъ пансiоне (Сочинен., т. IV, стр. 349); но въ печати первое произведенiе его появилось лишь въ 1835 г. — это „Хаджи-Абрекъ“ въ „Библiотеке для чтенiя“. По воспоминанiямъ А. Меринскаго („“ 1858 г., № 48, стр. 301), В. П. Бурнашева („Русск. Арх.“ 1872 г., стлб. 1776—77) и Ак. П. Шанъ-Гирея („Русск. Обозр.“ 1890 г., кн. VIII, стр. 737—38), эта поэма была передана въ редакцiю „Библiотеки“ Н. Д. Юрьевымъ, школьнымъ товарищемъ и родственникомъ Лермонтова, и напечатана безъ ведома автора. По другимъ сведенiямъ, редакцiя журнала всячески уговаривала Лермонтова не печатать своей первой поэмы, но въ конце концовъ уступила настойчивымъ просьбамъ поэта и удовлетворила „эту невинную мечту неопытности“, хотя съ значительными сокращенiями и пропусками. (см. ., т. II, стр. 431—32).

Какъ бы то ни было, поэма прошла, повидимому, совершенно незамеченной, такъ что Белинскiй, баронъ и др. началомъ поэтическаго поприща Лермонтова считаютъ 1837 годъ. „Первый проблескъ его имени совпадаетъ со смертью Пушкина; новый талантъ вышелъ, такъ сказать, изъ заветнаго, только что заколоченнаго гроба поэта, — и сказался молодымъ Пушкинымъ, вышедшимъ изъ Царскосельскаго Лицея: та же сила, тотъ же духъ и прочее, словомъ: разительное наружное сходство!“ („Сынъ Отечества“ 1843 г., № 3. Отд. VI, стр. 4: ст. бар. Розена).

Съ появленiемъ стихотворенiя „Смерть поэта“ имя Лермонтова получило самую широкую известность.

„Стихи эти, — пишетъ С. А. Раевскiй въ своемъ показанiи, — появились прежде многихъ и были лучше всехъ, что́ я узналъ изъ отзыва журналиста Краевскаго, который сообщилъ ихъ В. А. Жуковскому, князьямъ Вяземскому, Одоевскому и проч. Знакомые Лермонтова безпрестанно говорили ему приветствiя, и пронеслась даже молва, что В. А. Жуковскiй читалъ ихъ Его Императорскому Высочеству Государю Наследнику, и что онъ изъявилъ высокое свое одобренiе... Экземпляры стиховъ раздавались всемъ желающимъ“... („, написанныхъ корнетомъ л. -гв. Гусарскаго полка Лермонтовымъ“ — въ Лермонтовскомъ Музее: отд. IV, № 11, л. 3. Ср. „Вестн. Евр“ 1887 г., кн. 1, стр. 338).

Въ „Запискахъ“ А. О. Смирновой читаемъ: „Вяземскiй, воспользовавшись французскимъ курьеромъ, прислалъ намъ стихи Лермонтова на смерть Пушкина. Стихи превосходны, — они насъ тронули, очаровали. Мой мужъ, ненаходившiй Лермонтова симпатичнымъ, восторгался даже больше, чемъ я; онъ не ожидалъ, что Лермонтовъ напишетъ такъ хорошо... Joseph пишетъ мне, что Лермонтовъ прославился необычайно; въ полку товарищи не любили его, теперь же онъ сталъ центромъ. Великiй князь былъ очень добръ къ нему“...

Въ другомъ месте своихъ „Записокъ“ Смирнова передаетъ отзывъ Государя: „Стихи прекрасны и правдивы; за нихъ однихъ можно простить ему все его безумства. Я не за это ссылалъ его, а за многое другое, предшествовавшее стихамъ“. (Стр. 42).

„Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова“ (въ „Литературныхъ Прибавленiяхъ къ Русскому Инвалиду“ за 1838 г.), хотя и обратила на себя вниманiе критики и публики „. Записки“ 1841 г., т. XIV. Отд. V, стр. 53—4, и „Северн. Пчелу“ 1840 г., № 284), но не была оценена по достоинству. Зато появлявшiяся въ „Отечественныхъ Запискахъ“ мелкiя стихотворенiя вызывали общiй восторгъ и давали поводъ утешаться, что „судьба, отнявшая у насъ Пушкина, заменила его Лермонтовымъ“. („Сынъ Отечества“ 1843 г., № 3. Отд. VI, стр. 4). По словамъ , „всехъ поражало могущество вдохновенiя, глубина и сила чувства, роскошь фантазiи, полнота жизни и резко-ощутительное присутствiе мысли въ художественной форме“. („Отечеств. Записки“ 1840 г., т. X. Отд. V, стр. 30).

„Герой нашего времени“ и имелъ такой большой успехъ, что черезъ годъ потребовалось уже новое изданiе. Лучшимъ истолкователемъ романа былъ Белинскiй, посвятившiй „Герою нашего времени“ две большихъ статьи въ „Отечественныхъ Запискахъ“ (1840 г., т. X, № 6, стр. 27—54, и XI, № 7, стр. 1—38) и тамъ же три критико-библiографическихъ заметки (1840 г., т. X, № 5; 1841 г., т. XVIII, № 9, и 1844 г., т. XXXII, № 2. Ср.: Полн. собр. . В. Г. Белинскаго подъ ред. и съ примеч. С. А. . Т. V, стр. 260—61 и 290—372; VI, 312—17).

Въ пониманiи Белинскаго „Герой нашего времени“ — это грустная дума о нашемъ времени, какъ и та, которою такъ благородно, такъ энергично возобновилъ поэтъ свое поэтическое поприще. (Имеется въ виду стихотворенiе Лермонтова „Дума“).

„Этотъ романъ совсемъ не злая иронiя, хотя и очень легко можетъ быть принятъ за иронiю; это одинъ изъ техъ романовъ,

Въ которыхъ отразился векъ,
И современный человекъ
Изображенъ довольно верно
Съ его безнравственной душой,

Мечтанью преданной безмерно,
Съ его озлобленнымъ умомъ,
Кипящимъ въ действiи пустомъ.

„Хорошъ же современный человекъ!“ воскликнулъ одинъ нравоописательный „сочинитель“, разбирая, или лучше сказать, ругая седьмую главу „Евгенiя Онегина“. Здесь мы почитаемъ кстати заметить, что всякiй современный человекъ, въ смысле представителя своего века, ка̀къ бы онъ ни былъ дуренъ, не можетъ быть дуренъ, потому что нетъ дурныхъ вековъ, и ни одинъ векъ не хуже и не лучше другаго, потому что онъ есть необходимый моментъ въ развитiи человечества, или общества“.

„это Онегинъ нашего времени, герой нашего вречени. Несходство ихъ между собою гораздо меньше разстоянiя между Онегою и Печорою. Иногда, въ самомъ имени, которое истинный поэтъ даетъ своему герою, есть разумная необходимость, хотя, можетъ-быть, и невидимая самимъ поэтомъ“...

Правда, въ художественномъ отношенiи Печоринъ уступаетъ Онегину, зато онъ выше его „по идее“.

„Этотъ человекъ (Печоринъ) не равнодушно, не апатически несетъ свое страданiе: бешено гоняется онъ за жизнью, ища ея повсюду; горько обвиняетъ онъ себя въ своихъ заблужденiяхъ. Въ немъ неумолчно раздаются внутреннiе вопросы, тревожатъ его, мучатъ, и онъ въ рефлексiи ищетъ ихъ разрешенiя: подсматриваетъ каждое движенiе своего сердца, разсматриваетъ каждую мысль свою. Онъ сделалъ изъ себя самый любопытный предметъ своихъ наблюденiй, и, стараясь быть какъ можно искреннее въ своей исповеди, не только откровенно признается въ своихъ истинныхъ недостаткахъ, но еще и выдумываетъ небывалые, или ложно истолковываетъ самыя естественныя свои движенiя. Какъ въ характеристике современнаго человека, сделанной Пушкинымъ, выражается весь Онегинъ, такъ Печоринъ весь въ этихъ стихахъ Лермонтова:

„И ненавидимъ мы, и любимъ мы случайно,
Ничемъ не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствуетъ въ душе какой-то холодъ тайный,
Когда огонь кипитъ въ крови“.

Въ глазахъ критика Печоринъ заслуживаетъ самой искренней симпатiи.

„Вы говорите противъ него, что въ немъ нетъ веры. Прекрасно! но ведь это то же самое, что обвинять нищаго за то, что у него нетъ золота: онъ бы и радъ иметь его, да не дается оно ему. И при томъ, разве Печоринъ радъ своему безверiю? разве онъ гордится имъ? разве онъ не страдалъ отъ него? разве онъ не готовъ ценою жизни и счастiя купить эту веру, для которой еще не насталъ часъ его?... Вы говорите, что онъ эгоистъ? — Но разве онъ не презираетъ и не ненавидитъ себя за это? разве сердце его не жаждетъ любви чистой и безкорыстной? Нетъ, это не эгоизмъ... Судя о человеке, должно брать въ разсмотренiе обстоятельства его развитiя и сферу жизни, въ которую онъ поставленъ судьбою. Въ идеяхъ Печорина много ложнаго, въ ощущенiяхъ его есть искаженiе; но все это выкупается его богатою натурою. Его, во многихъ отношенiяхъ, дурное настоящее — обещаетъ прекрасное будущее“...

„Этотъ человекъ не пылкiй юноша, который гоняется за впечатленiями и всего себя отдаетъ первому изъ нихъ, пока оно не изгладится, и душа не запроситъ новаго. Неть, онъ вполне пережилъ юношескiй возрастъ, этотъ перiодъ романическаго взгляда на жизнь... Духъ его созрелъ для новыхъ чувствъ и новыхъ думъ, сердце требуетъ новой привязанности: — вотъ сущность и характеръ всего этого новаго. Онъ готовъ для него; но судьба еще не даетъ ему новыхъ опытовъ, и презирая старые, онъ всетаки по нимъ же судитъ о жизни... Это переходное состоянiе духа, въ которомъ для человека все старое разрушено, а новаго еще нетъ, и въ которомъ человекъ есть только возможность чего-то действительнаго въ будущемъ, и совершенный призракъ въ настоящемъ. Тутъ-то возникаетъ въ немъ то, что̀ на простомъ языке называется и „хандрою“, и „иппохондрiею“, и „мнительностiю“, и „сомненiемъ“, и другими словами, далеко невыражающими сущности явленiя, и что̀ на языке философскомъ называется рефлексiею“.

соглашается, что со стороны формы изображенiе Печорина не совсемъ художественно. Однако причина этого не въ недостатке таланта автора, а въ томъ, что изображаемый имъ характеръ такъ близокъ къ нему, что онъ не въ силахъ былъ отделиться отъ него и объективировать его.

„Вотъ причина неопределенности Печорина и техъ противоречiй, которыми такъ часто опутывается изображенiе этого характера. Чтобы изобразить верно данный характеръ, надо совершенно отделиться отъ него, стать выше его, смотреть на него какъ на нечто оконченное. Но этого, повторяемъ, не видно въ созданiи Печорина. Онъ скрывается отъ насъ такимъ же неполнымъ и неразгаданнымъ существомъ, какъ и является намъ въ начале романа. Отъ того и самый романъ, поражая удивительнымъ единствомъ ощущенiя, нисколько не поражаетъ единствомъ мысли романе удивительная замкнутость созданiя, но не та высшая, художественная, которая сообщается созданiю чрезъ единство поэтическаго ощущенiя, которымъ онъ такъ глубоко поражаетъ душу читателя. Въ немъ есть что-то неразгаданное, какъ бы недоговоренное, какъ въ „Вертере“ Гёте, и потому есть что-то тяжелое въ его впечатленiи. Но этотъ недостатокъ есть въ то же время и достоинство романа г. Лермонтова: таковы бываютъ все современные общественные вопросы, высказываемые въ поэтическихъ произведенiяхъ: это вопль страданiя, но вопль, который облегчаетъ страданiе“...

Въ заключенiе критикъ обращаетъ вниманiе на то, что, при всемъ недостатке художественности, вся повесть насквозь проникнута поэзiею, исполнена высочайшаго интереса.

„Каждое слово въ ней такъ глубоко-знаменательно, самые парадоксы такъ поучительны, каждое положенiе такъ интересно, такъ живо обрисовано! Слогъ повести — то блескъ молнiи, то ударъ меча, то разсыпающiйся по бархату жемчугъ! Основная идея такъ близка сердцу всякаго, кто мыслитъ и чувствуетъ, что всякiй изъ такихъ, ка̀къ бы ни противоположно было его положенiе положенiямъ, въ ней представленнымъ, увидитъ въ ней исповедь собственнаго сердца“...

„Глубокое чувство действительности, верный инстинктъ истины, простота, художественная обрисовка характеровъ, богатство содержанiя, неотразимая прелесть изложенiя, поэтическiй языкъ, глубокое знанiе человеческаго сердца и современнаго общества, широкость и смелость кисти, сила и могущество духа, роскошная фантазiя, неисчерпаемое обилiе эстетической жизни, самобытность и оригинальность — вотъ качества этого произведенiя, представляющаго собою совершенно новый мiръ искусства“.

„Герой нашего времени“ принадлежитъ къ темъ явленiямъ истиннаго искусства, которыя, занимая и услаждая вниманiе публики, какъ литературная новость, обращаются въ прочный литературный капиталъ, который съ теченiемъ времени все более и более увеличивается верными процентами“.

Появленiе второго (1841 г.) и третьяго (1843 г.) изданiй „Героя нашего времени“ дало поводъ Белинскому еще разъ высказать свою точку зренiя на романъ и его главнаго героя — Печорина.

„Этотъ романъ былъ книгою, вполне оправдывавшею свое названiе. Въ ней авторъ является решителемъ важныхъ современныхъ вопросовъ. Его Печоринъ — какъ современное лицо — Онегинъ нашего времени... Не составляя целаго, въ строгомъ художественномъ смысле, почти все эпизоды его романа образуютъ собою очаровательные поэтическiе мiры. „Бэла“ и „Тамань“ въ особенности могутъ считаться однеми изъ драгоценнейшихъ жемчужинъ русской поэзiи; а въ нихъ еще остается столько дивныхъ подробностей и картинъ, въ которыхъ съ такою отчетливостiю обрисовано типическое лицо Максима Максимыча! „Княжна Мери“ менее удовлетворяетъ въ смысле объективной художественности. Решая слишкомъ близкiе сердцу своему вопросы, авторъ не совсемъ успелъ освободиться отъ нихъ и, такъ сказать, нередко въ нихъ путался; но это даетъ повести новый интересъ и новую прелесть, какъ самый животрепещущiй вопросъ современности, для удовлетворительнаго решенiя котораго нуженъ былъ великiй переломъ въ жизни автора“... „Перечитывая вновь „Героя нашего времени“, невольно удивляешься, ка̀къ все въ немъ просто, легко, обыкновенно, и въ то же время такъ проникнуто жизнiю, мыслiю, такъ широко, глубоко, возвышенно... Никто и ничто не помешаетъ ходу и расходу этой книжки — пока не разойдется она до последняго экземпляра; тогда она выйдетъ четвертымъ изданiемъ, и такъ будетъ продолжаться до техъ поръ, пока Русскiе будутъ говорить русскимъ языкомъ“...

Съ восторгомъ отозвался о романе и Булгаринъ въ „Северной Пчеле“ (1840 г., № 246, среда 30-го октября). „есть созданiе высокое, глубоко обдуманное, выполненное художественно... Лучше романа я не читалъ на русскомъ языке!“1).

На ряду съ „ревностными почитателями и жаркими поборниками“ романъ Лермонтова встретилъ и самыхь ожесточенныхъ враговъ — въ лице С. О. Бурачка „Маякъ“ 1840 г., ч. IV, ст. 4, стр. 210—19), О. И. Сенковскаго („Библiотека для чтенiя“ 1844 г., т. LXIII, отд. VI, стр. 11—12) и Н. Н. Греча („Сынъ Отечества“ 1840 г., т. II, кн. 4, 856—57).

„Ненависть этихъ господъ, — замечаетъ Белинскiй, — очень понятна: поэзiя Лермонтова для нихъ — плодъ слишкомъ нежный и деликатный, такъ что не можетъ льстить ихъ грубому вкусу, на который действуетъ только слишкомъ сладкое, какъ медъ, слишкомъ кислое, какъ огуречный разсолъ, и слишкомъ соленое, какъ севрюжина. Эти господа чувствуютъ непреодолимую антипатiю даже и къ темъ людямъ, которые восхищаются талантомъ Лермонтова, и они бранятъ ихъ, какъ служители своихъ господъ, которые устрицъ предпочитаютъ трактирной селянке съ перцемъ“... (Сочинен., т. V, 426).

На взглядъ Бурачка„Герое нашего времени“ софизмъ на софизме, ложь на лжи, нелепость на нелепости.

„Весь романъ — эпиграмма, составленная изъ безпрерывныхъ софизмовъ, такъ что философiи, религiозности, Русской народности и следовъ нетъ... Въ комъ силы духовныя заглушены, тому герой нашихъ временъ покажется прелестью, несмотря на то, что онъ — эстетическая и психологическая нелепость. Въ комъ силы духовныя хоть мало-мальски живы, для техъ эта книга — отвратительно несносна... Отъ души жалеешь, зачемъ Печоринъ, настоящiй авторъ книги, такъ во зло употребилъ прекрасныя свои дарованiя, единственно изъ-за грошевой подачки — похвалы людей, зевающихъ отъ пустоты головной, душевной и сердечной“.

Согласенъ съ приговоромъ и критикъ „Библiотеки для чтенiя“.

„Откровенно сказать, „Герой нашего времени“ — не такое произведенiе, которымъ русская словесность могла бы похвастаться. „Герой нашего времени“ вовсе не принадлежитъ къ темъ произведенiямъ, где, по словамъ Пушкина, —

... отразился векъ,

Изображенъ довольно верно,
Съ его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданный безмерно;

Кипящимъ въ действiи пустомъ“.

Это, просто, неудавшiйся опытъ юнаго писателя, который еще не умелъ писать книгь, учился писать; слабый, нетвердый очеркъ молодого художника, который обещалъ что-то, — великое или малое, неизвестно, — но только обещалъ. Тутъ на всякомъ шагу еще виденъ человекъ, который говоритъ о жизни безъ личной опытности, объ обществе безъ наблюденiя, о „своемъ времени“ безъ познанiя прошедшаго и настоящаго, о свете по сплетнямъ юношескимъ, о страстяхъ по слуху, о людяхъ — по книгамъ, и думаетъ, будто понялъ сердце человеческое — изъ разговоровъ въ мазурке, будто можетъ судить о человечестве, потому что гляделъ въ лорнетку на львенковъ, гуляющихъ по тротуару.

Даровитому отъ природы Лермонтову повредило въ первой книге именно то, что делаетъ смешнымъ всякаго двадцатилетняго мудреца. Онъ слишкомъ рано принялся за романъ: въ его лета еще не пишутъ этого рода сочиненiй. Со временемъ пришла бы и для него пора наблюденiй зрелыхъ, основательныхъ отчетовъ въ сердце и уме, прекрасныхъ разборовъ человека и прекрасныхъ книгъ“...2)

Критикъ „“, заявивши, что „грустно смотреть на современную литературу русскую“, совсемъ отказывается отъ разбора романа, такъ какъ „для многихъ пишущихъ — критика дело безполезное, какъ безполезны дождь и роса для растенiй, корень которыхъ подточенъ неумолимымъ червякомъ.... Критике здесь торопиться нечего. Она всегда успеетъ догнать больныя созданiя, влекущiяся между жизнью и смертью въ малый промежутокъ ихъ беднаго, эфемернаго бытiя“... (1840 г., т. II, кн. 4. Отд. VI, 856—57).

С. П. въ „Москвитянине“, стоя на славянофильской точке зренiя, приветствовалъ „блистательный талантъ автора въ созданiи многихъ цельныхъ характеровъ, въ описанiяхъ, въ даре разсказа“; но резко осудилъ „главную мысль созданiя, олицетворившуюся въ характере героя“.

„Печоринъ, конечно, не имеетъ въ себе ничего титаническаго; онъ и не можетъ иметь его; онъ принадлежитъ къ числу техъ пигмеевъ зла, которыми такъ обильна теперь повествовательная и драматическая литература запада... есть одинъ только призракъ, отброшенный на насъ Западомъ, тень его недуга, мелькающая въ фантазiи нашихъ поэтовъ, un mirage de l’occident.... Тамъ онъ герой мiра действительнаго, у насъ только герой фантазiи — и въ этомъ смысле герой нашего времени... Вотъ существенный недостатокъ произведенiя... Все содержанiе повестей г-на Лермонтова, кроме Печорина, принадлежитъ нашей существенной жизни; но самъ Печоринъ, за исключенiемъ его апатiи, которая была только началомъ его нравственной болезни, принадлежитъ мiру мечтательному, производимому въ насъ ложнымъ отраженiемъ Запада. Это призракъ, только въ мiре нашей фантазiи имеющiй существенность“. (1841 г., ч. I, № 2, стр. 515—38).

Лермонтовъ, повидимому, съ интересомъ следилъ за критическими толками о своемъ романе — и въ (черновомъ) предисловiи къ 2-му изданiю пишетъ: „Мы жалуемся только на недоразуменiе публики, не на журналы: они, почти все, были более нежели благосклонны къ этой книге, все, кроме одного, который упрямо смешивалъ имя сочинителя съ именемъ героя его повести, вероятно, надеясь, что этого никто не заметитъ. Но хотя ничтожность этого журнала и служитъ ему достаточной защитой, однако, всетаки должно признаться, что, прочитавъ пустую и непристойную брань, на душе остается непрiятное чувство, какъ после встречи съ пьянымъ на улице“. (., т. IV, стр. 370—72).

Недолго спустя после „Героя нашего времени“, вышелъ въ светъ сборникъ стихотворенiй Лермонтова3).

„Публика едва успела ознакомиться съ прекраснымъ дарованiемъ Лермонтова по первому его произведенiю, — читаемъ въ „Северной Пчеле“, — какъ вотъ является новая книга съ его именемъ — собранiе стихотворенiй, исполненныхъ живой, роскошной поэзiи, рядъ художественныхъ произведенiй, какихъ, после Пушкина, еще не являлось въ нашей литературе. Это такой дорогой подарокъ для нашего времени, почти отвыкшаго отъ истинно художественныхъ поэтическихъ созданiй, что, право, нельзя налюбоваться этою неожиданною находкой, нельзя довольно нарадоваться.... Надобно много иметь силы, много самобытности, много оригинальности, чтобы къ стихамъ приковать общее вниманiе въ то время, когда стихи потеряли весь кредитъ, и оставлены мальчишкамъ въ забаву... После Пушкина... ни одинъ изъ русскихъ поэтовъ не дебютировалъ съ такою полнотою свежихъ, девственныхъ силъ, съ такимъ запасомъ поэтическаго огня, съ такою глубиною мысли самобытной, независимой отъ чуждаго влiянiя. Лермонтовъ — это чисто русская душа, въ полномъ смысле этого слова; и если можно сравнить его поэтическiя созданiя съ чемъ-нибудь, такъ я сравню ихъ съ русскою народною песнею, конечно, разумея здесь сравненiе не формы, не выраженiя, но идеи, но элементовъ русскаго духа“. (1840 г., №№ 284 и 285: статья Л. Л. = В. Межевича).

О. И. въ „Библiот. для чтенiя“ сознается, что ему „жаль разстаться съ такими милыми стихами; мне бы хотелось выписывать ихъ до безконечности и не говорить ни о чемъ более въ нынешнемъ месяце... Судя по первому собранiю, мы уже знаемъ, чего можно ожидать отъ господина Лермонтова въ техъ изъ будущихъ творенiй, которыми онъ захочетъ навсегда утвердить свою славу: стихъ звучный, твердый и мужественный, сильное чувство, богатое воображенiе, разнообразiе ощущенiй, простота, естественность, нежность, свежесть, отсутствiе поддельныхъ стихотворныхъ страстишекъ и притворныхъ жалобъ, сарказмъ безъ наглости, грусть безъ пошлаго романа, вотъ — прекрасныя и редкiя достоинства, которыми отличаются эти, большею частью мелкiя, „Стихотворенiя“, и которыя сильно возвысятъ цену будущихъ поэмъ его“... (1840 г., т. XLIII. Отд. VI, стр. 1—11).

Статья („Москвитянинъ“ 1841 г., т. II, № 4, стр. 525—540) начинается выраженiемъ сожаленiя, что Лермонтовъ поторопился съ изданiемъ своихъ стихотворенiй.

„Намъ кажется, что еще рано было ему собирать свои звуки, разсеянные по альманахамъ и журналамъ, въ одно: такого рода собранiя и позволительны и необходимы бываютъ тогда, когда уже лирикъ образовался и въ замечательныхъ произведенiяхъ запечатлелъ свой оригинальный, решительный характеръ. Г. Лермонтовъ принадлежитъ въ нашей литературе къ числу такихъ талантовъ, которые не нуждаются въ томъ, чтобы собирать славу по клочкамъ: мы, судя по его дебюту, въ праве ожидать отъ него не одной небольшой книжки стихотворенiй уже известныхъ, которыя, будучи собраны вместе, ставятъ въ недоуменье критика. Да, признаемся, что мы въ недоуменiи. Мы хотели бы начертать портретъ лирика; но матерiаловъ еще слишкомъ мало для того, чтобъ этотъ портретъ былъ возможенъ“.

„какой-то необыкновенный протеизмъ таланта, правда, замечательнаго, но темъ не менее опасный развитiю оригинальному“.

„Когда вы внимательно прислушаетесь къ звукамъ той новой лиры..., вамъ слышатся попеременно звуки — то Жуковскаго, то Пушкина, то Кирши Данилова, то Бенедиктова, примечается не только въ звукахъ, но и во всемъ форма ихъ созданiй; иногда мелькаютъ обороты Баратынскаго, Дениса Давыдова; иногда видна манера поэтовъ иностранныхъ, — и сквозь все это постороннее влiянiе трудно намъ доискаться того, что собственно принадлежитъ новому поэту, и где предстоитъ онъ самимъ собою... Лермонтовъ, какъ стихотворецъ, явился на первый разъ протеемъ съ необыкновеннымъ талантомъ: его лира не обозначила еще своего особеннаго строю; нетъ, онъ подноситъ ее къ лирамь известнейшихъ поэтовъ нашихъ, и умеетъ съ большимъ искусствомъ подладить свою на строй, уже известный... Мы слышимъ отзывы уже знакомыхъ намъ лиръ — и читаемъ ихъ какъ будто воспоминанiя русской поэзiи последняго двадцатилетiя“...4).

„какая-то особенная личность поэта, не столько въ поэтической форме выраженiя, сколько въ образе мыслей и въ чувствахъ, данныхъ ему жизнью“, — критикъ отмечаетъ, какъ лучшiя въ этомъ роде, „Дары Терека“, „Казачью колыбельную песню“, Три пальмы“, „Памяти А. И. О—го“ и две „Молитвы“. „Тягостное впечатленiе“ производятъ на Шевырева пьесы „И скучно, и грустно“, „Журналистъ, Читатель и Писатель“, особенно же „Дума“.

„Поэтъ!.. Если васъ въ самомъ деле посещаютъ такiя думы, лучше бы таить ихъ про себя и не поверять взыскательному свету... Нетъ, нетъ, не предавайте огню этихъ вдохновенныхъ вашихъ мечтанiй о будущемъ, мечтанiй о мiре очищенномъ и обмытомъ вашею поэтическою думою въ лучшiя минуты ея полной жизни! Ужъ если жечь, то жгите лучше то, въ чемъ выражаются припадки какого-то страннаго недуга, омрачающаго светъ вашей ясной мысли“.

Свою статью критикъ заканчиваетъ изложенiемъ собственнаго взгляда на „современное назначенiе высшаго изъ искусствъ у насъ въ отечестве“.

„Намъ кажется, что для русской поэзiи неприличны ни верные сколки съ жизни действительной, сопровождаемые какою-то апатiей наблюденiя, темъ еще менее мечты отчаяннаго разочарованiя, не истекающаго ни откуда.

Пускай поэзiя Запада, поэзiя народовъ отживающихъ, переходитъ отъ байроническаго отчаянiя къ равнодушному созерцанiю всякой жизни...

Если где еще возможна въ лирике поэзiя вдохновенныхъ прозренiй, поэзiя фантазiи творческой, возносящаяся надъ всемъ существеннымъ, то, конечно, она должна быть возможна у насъ. Поэты русской лиры! Если вы сознаете въ себе высокое призванiе, — прозревайте-же отъ Бога даннымъ вамъ предчувствiемъ въ великое грядущее Россiи, передавайте намъ виденiя свои и созидайте мiръ русской мечты изъ всего того, что есть светлаго и прекраснаго въ небе и природе, святого, великаго и благороднаго въ душе человеческой, — и пусть заранее предсказанный вами, изъ воздушныхъ областей вашей фантазiи, перейдетъ этотъ светлый и избранный мiръ въ действительную жизнь вашего любезнаго отечества“5).

 Никитенко („Сынъ Отечества“ 1841 г., № 1, стр. 3—13) видитъ въ поэтическихъ произведенiяхъ Лермонтова „доказательство, что природа не отказываетъ намъ въ благодатныхъ дарахъ своихъ, которые мы должны только развивать и усовершенствовать“.

„На насъ такъ и веетъ благоуханiемъ свежихъ, прекрасныхъ стиховъ; слышатся звуки, какiе можетъ изобрести только сердце, чтобы взволновать, очаровать ими людей; около насъ носятся стройные, живые образы: здесь непременно живетъ поэзiя, иначе быть не можетъ... Въ нихъ есть песнь поэзiи, поэзiи, безъ которой всякая литература не более, какъ трупъ“...

Особенное вниманiе критикъ обращаетъ на „художническое развитiе идей“ въ стихотворенiяхъ Лермонтова.

„Что́ пользы въ высокихъ идеяхъ безъ результатовъ?... Давайте намъ , делъ, сделанныхъ изъ чего вамъ угодно, изъ поступковъ, стиховъ, прозы, — только непременно делъ, созданiй, чего-нибудь такого, что могло бы жить на свете, если не долго, такъ хоть столько, какъ маленькая искорка, способная зажечь въ комъ-нибудь мысль, чувство. Право, идея безъ развитiя или, что все равно, дурно, т. е. темно развитая, есть самая пустая вещь на свете: лучше вместо ея положить въ голову какой-нибудь самой простой, хоть канцелярскiй фактъ... Мы за то-то и благодарны господину Лермонтову, что у него идеи сделались премилыми, преумными пьесками; оне вотъ какъ-то сосредоточились въ его теплой и крепкой душе, не разлетелись въ разныя стороны по пространству безконечнаго, организовались, какъ следуетъ всему живому въ природе, получили такое хорошенькое тело, стройное, здоровое, белое, съ самою прекрасною головкою, съ глазами, полными страсти и ума, съ носикомъ немножко вздернутымъ, потому что это ужъ нечто фамильное у всехъ олицетворенныхъ идей нашего века: но ведь это только новый оттенокъ прелести. Вотъ идея стала живымъ существомъ, настоящею поэзiею, которая, наконецъ, устроившись совсемъ въ своей внутренней экономiи, получивъ уже и порядочное воспитанiе, какъ следуетъ всякой благородной поэзiи, раскрыла наконецъ свои бархатныя алыя уста и заговорила такими энергическими, живыми, легкими, ясными, такими классическими стихами, что даже строгая и важная критика, заслушавшись ихъ, уронила свой анатомическiй ножичекъ и бросилась обнимать и целовать милую гостью“...

Какъ и Шевыревъ, Никитенко „1-е Января“, „И скучно, и грустно“, „Благодарность“.

„Что́ въ нихъ хорошаго, достойнаго вашей прелестной физiономiи? Вместо мужественныхъ, жаркихъ, благородныхъ мыслей, которыя вы такъ любите, тутъ выведены самые обыкновенные траурные узоры въ роде отцветшихъ надеждъ, угасшихъ страстей, поэтическаго презренiя къ толпе, — однимъ словомъ эти лирическiя личности души, обезсиленной своими собственными стремленiями, тщетными притязанiями на право, на которое нетъ права, — на право высшаго существованiя. Фи! это совсемъ нейдетъ къ вамъ. Вы дитя доблести и силы, дитя истиннаго поэтическаго призванiя. Ваши самыя слезы должны быть пролиты только во имя великихъ скорбей человечества, а не во имя вашей домашней скуки, чтобы отъ этихъ слезъ, какъ отъ благодатной росы неба, прозябло въ душе людей святое сочувствiе ко всему человеческому“...

Белинскiй Отечеств. Записки“ 1841 г., т. XIV. Ср. Полн. собран. ., т. VI, стр. 1—62) приступаетъ къ разбору стихотворенiй Лермонтова после длиннаго предисловiя о сущности поэзiи, для доказательства, что въ этой небольшой книжке стихотворенiй „кроются все стихiи поэзiи“.

„Свежесть благоуханiя, художественная роскошь формъ, поэтическая прелесть и благородная простота образовъ, энергiя, могучесть языка, алмазная крепость и металлическая звучность стиха, полнота чувства, глубокость и разнообразiе идей, необъятность содержанiя — суть родовыя характеристическiя приметы поэзiи Лермонтова и залогъ ея будущаго, великаго развитiя“...

По сравненiю съ Пушкинымъ, Лермонтовъ — поэтъ совсемъ другой эпохи его поэзiя — совсемъ новое звено въ цепи историческаго развитiя нашего общества.

Правда, въ его произведенiяхъ „также виденъ избытокъ несокрушимой силы духа и богатырской силы въ выраженiи; но въ нихъ уже нетъ надежды, они поражаютъ душу читателя безотрадностiю, безверiемъ въ жизнь и чувства человеческiя, при жажде жизни и избытке чувства... ...

Особенное вниманiе критикъ обращаетъ на „субъективныя“ стихотворенiя, въ которыхъ поэтъ является „не безусловнымъ художникомъ, но внутреннимъ человекомъ, и по которымъ однимъ можно увидеть богатство элементовъ его духа и отношенiя его къ обществу“.

„Нашъ векъ есть векъ размышленiя. Поэтому, рефлексiя (размышленiе) есть законный элементъ поэзiи нашего времени, и почти все великiе поэты нашего времени заплатили ему полную дань. Въ наше время отсутствiе въ поэте внутренняго (субъективнаго) элемента есть недостатокъ. Въ самомъ Гёте не безъ основанiя порицаютъ отсутствiе историческихъ и общественныхъ элементовъ, спокойное довольство действительностiю, какъ она есть.

Въ таланте великомъ избытокъ внутренняго, субъективнаго элемента есть признакъ гуманности. Великiй поэтъ, говоря о себе самомъ, о своемъ я, говоритъ объ общемъ — о человечестве, ибо въ его натуре лежитъ все, чемъ живетъ человечество. И потому въ его грусти всякiй узнаетъ свою грусть, въ его душе всякiй узнаетъ свою и видитъ въ немъ не только поэта, но и , брата своего по человечеству. Признавая его существомъ несравненно высшимъ себя, всякiй въ то же время сознаетъ свое родство съ нимъ“6).

Бросая общiй взглядъ на стихотворенiя Лермонтова, Белинскiй видитъ въ нихъ „все силы, все элементы, изъ которыхъ слагается жизнь и поэзiя“.

„Въ этой глубокой натуре, въ этомъ мощномъ духе все живетъ; имъ все доступно, все понятно; они на все откликаются. Онъ всевластный обладатель царства явленiй жизни, онъ воспроизводитъ ихъ какъ истинный художникъ; онъ поэтъ русскiй въ душе — въ немъ живетъ прошедшее и настоящее русской жизни; онъ глубоко знакомъ и съ внутреннимъ мiромъ души... Все, все въ поэзiи Лермонтова: и небо и земля, и рай и адъ... напоминаютъ собою созданiя великихъ поэтовъ. Его поприще еще только начато, и уже какъ много имъ сделано, какое неистощимое богатство элементовъ обнаружено имъ: чего же должно ожидать отъ него въ будущемъ?...

Пока еще не назовемъ мы его ни Байрономъ, ни Гёте, ни Пушкинымъ, и не скажемъ, чтобъ изъ него современемъ вышелъ Байронъ, Гёте или Пушкинъ, ибо мы убеждены, что изъ него выйдетъ ни тотъ, ни другой, ни третiй, а выйдетъ — Лермонтовъ...

Не высоко ставитъ Белинскiй поэму „Мцири“, находя въ ней „незрелость идеи и некоторую натянутость въ содержанiи“, но въ то же время соглашается, что „подробности и изложенiе этой поэмы изумляютъ своимъ исполненiемъ. Можно сказать безъ преувеличенiя, — что поэтъ бралъ цветы у радуги, лучи у солнца, блескъ у молнiи, грохотъ у громовъ, гулъ у ветровъ, — что вся природа сама несла и подавала ему матерiалы, когда писалъ онъ эту поэму“...7).

„Горе отъ ума“, т. е. „Демонъ“.

Мысль этой поэмы глубже и несравненно зрелее, чемъ мысль „Мцири“, и хотя исполненiе ея отзывается некоторою незрелостiю, но роскошь картинъ, богатство поэтическаго одушевленiя, превосходные стихи, высокость мыслей, обаятельная прелесть образовъ, ставитъ ее несравненно выше „Мцири“ и превосходитъ все, что можно сказать въ ея похвалу. Это не художественное созданiе, въ строгомъ смысле искусства; но оно обнаруживаетъ всю мощь таланта поэта и обещаетъ въ будущемъ великiя художественныя созданiя“.

————

Смерть Лермонтова встречена была общимъ сожаленiемъ объ утрате „молодого писателя, подававшаго отечественной литературе самыя блистательныя надежды“. („Северная Пчела“ 1841 г., № 183. Ср. „Сынъ Отечества“ 1841 г., т. III, № 34, стр. 436; „Библiотека для чтенiя“ 1841 г., т. XLVIII. Отд. VI, стр. 41; „“ 1841 г., ч. V, № 9, стр. 320).

„Еще утрата въ Русской Литературе! — читаемъ въ „Москвитянине“. Одна изъ прекрасныхъ надеждъ ея, М. Ю. Лермонтовъ, скончался на Кавказе. Давно ли мы радовались его разцветанiю — и уже должны оплакивать потерю! Онъ былъ представителемъ самаго младшаго поколенiя словесности нашей; бодро шелъ впередъ; развитiе его обещало много. Теперь все кончено. Сердце обливается кровiю, когда подумаешь, сколько прекрасныхъ талантовъ погибаетъ у насъ безвременно“.

„Русская литература, — добавляетъ „Литературная Газета“, — родилась подъ несчастной звездой: цветутъ въ ней репейникъ и тернiи въ изобилiи, невежество и шарлатанство нередко доживаютъ въ ней до седыхъ волосъ, которыми нагло хвастаютъ и за которые требуютъ себе особеннаго почета и уваженiя, а талантъ меркнетъ на самой заре, едва взглянувши на Божiй мiръ... (1843 г., № 9, стр. 176—177).

„новую, великую утрату осиротелой, бедной русской литературы“, въ статье по поводу 2-го изданiя „Героя Нашего Времени“. („Отечеств. Записки“ 1841 г., т. XVIII, № 9. Ср. Полн. собр. сочин—317).

„Не смотря на общее единодушное вниманiе, съ какимъ приняты были его первые опыты, не смотря на какое-то безусловное ожиданiе отъ него чего-то великаго, — наши восторженныя похвалы и радостные приветы новому светилу поэзiи для многихъ благоразумныхъ людей казались преувеличенными... Слава ихъ благоразумiю, такъ много теперь выигравшему, и горе намъ, такъ много утратившимъ!... Въ сознанiи великой, невознаградимой утраты, въ полноте едкаго, грустнаго чувства, отравляющаго сердце, мы готовы великодушно увеличить торжество осторожнаго въ своихъ приговорахъ сомненiя и охотно сознаться, что, говоря такъ много о Лермонтове, мы видели более будущаго, нежели настоящаго Лермонтова, — видели Алкида, въ колыбели удушающаго змей зависти, но еще не Алкида, сражающаго ужасною палицею лернейскую гидру... Да, все написанное Лермонтовымъ еще недостаточно для упроченiя колоссальной славы, и более значительно какъ предвестiе будущаго, а не какъ что-нибудь положительно и безотносительно-великое, хотя и само-по-себе всс это составляетъ важный и примечательный фактъ, решительно выходящiй изъ круга обыкновеннаго... пробные аккорды, но аккорды, взятые рукою юнаго Бетховена... Лермонтовъ немного написалъ — безконечно меньше того, сколько позволялъ ему его громадный талантъ. Безпечный характеръ, пылкая молодость, жадная впечатленiй бытiя, самый родъ жизни, — отвлекали его отъ мирныхъ кабинетныхъ занятiй, отъ уединенной думы, столь любезной музамъ; но уже кипучая натура его начала устаиваться, въ душе пробуждалась жажда труда и деятельности, а орлиный взоръ спокойнее сталъ вглядываться въ глубь жизни. Уже затевалъ онъ въ уме, утомленномъ суетою жизни, созданiя зрелыя; онъ самъ говорилъ намъ, что замыслилъ написать романическую трилогiю, три романа изъ трехъ эпохъ жизни русскаго общества (века Екатерины II, Александра I и настоящаго времени), имеющiе между собою связь и некоторое единство, по примеру куперовской тетралогiи, начинающейся „Последнимъ изъ Могиканъ“, продолжающейся „Путеводителемъ въ Пустыне“ и „Пiонерами“ и оканчивающейся „Степями“... какъ вдругъ —

Младой певецъ
Нашелъ безвременный конецъ!

Увялъ на утренней заре!
Потухъ огонь на алтаре!...

Съ выходомъ въ светъ перваго посмертнаго изданiя „Стихотворенiй“ (въ 1842 и 1844 гг.) начинаются разнообразныя попытки подвести итогъ всей литературной деятельности Лермонтова: окончательно выяснить художествеиное и общественное значенiе его поэзiи и точнее определить его место въ исторiи нашей литературы и жизни.

(„Сынъ Отечества“ 1843 г., № 3. Отд. VI, стр. 1—18) усматриваетъ въ Лермонтове „разительное наружное сходство“ съ Пушкинымъ и этимъ объясняетъ такой выдающiйся успехъ его поэзiи.

Лермонтовъ „исшелъ изъ обеихъ стихiй Пушкина, изъ светлой и изъ темной — но более изъ темной; онъ весь , по крайней мере въ первыхъ его пiесахъ, но подражатель одного Пушкина — хотя и далеко не весь молодой Пушкинъ! Лермонтовъ удачно перенялъ легкость и звучность и самый складъ стиха, ясность и гибкость языка и образъ выраженiя Пушкина (не довольно ли для обмана чувствъ?), но не могъ перенять ни тонкаго вкуса, ни умственной грацiи, ни строгой отчетливости, ни высшей, нежнейшей обворожительности его генiя — словомъ: ему дался талантъ, но не дался генiй Пушкина. Что же касается до воображенiя...

Въ поискахъ „чистаго и светлаго“ среди „вечно-тревожной бранной жизни, сильныхъ и мрачныхъ выраженiй скептицизма и прискорбнаго на мiръ воззренiя“, чемъ такъ полна поэзiя Лермонтова, — критикъ останавливается и съ радостью отдыхаетъ на Песне про купца Калашникова, на Сказке для детей, на несколькихъ стихотворенiяхъ (Дары Терека, Споръ; Любовь мертвеца; Родина и Казачья колыбельная песня) и въ особенности — на Мцири, который „предпочтительно заставляетъ сожалеть — и горько сожалеть — о ранней кончине поэта“.

Критикъ „Библiотеки для чтенiя“ (1843 г., т. LVI, ч. II, № 2. Отд. VI, стр. 39—46) признаетъ Лермонтова человекомъ „съ дарованiемъ, — съ большимъ, прекраснымъ дарованiемъ, которое еще не развилось во всей полноте и силе своей, не упрочилось, не нашло своей настоящей дороги, но обещало вскоре явиться самостоятельнымъ и могущественнымъ. Многаго, очень многаго не доставало еще Лермонтову, какъ поэту, между прочимъ литературнаго образованiя, немножко хорошихъ сведенiй, немножко классической учености, столь полезной для вкуса, для силы и изящества мысли, даже для разнообразiя воображенiя: но Лермонтовъ прiобрелъ бы все это непременно, и прiобрелъ бы очень скоро, потому что, написавъ шутя пару томиковъ стиховъ и прозы, онъ ужъ начиналъ чувствовать и отгадывать существованiе искусства“...

Литературной Газеты“ (1843 г., № 9, стр. 176—187) соглашается, что „уже и въ томъ, что оставилъ намъ Лермонтовъ, заметно много элементовъ, которыхъ до него не было въ русской поэзiи и которые умерли съ нимъ вместе, — что же могло еще развиться впоследствiи изъ его глубокаго, безпокойно-пытливаго духа?... А Лермонтовъ только начиналъ писать, каждое последующее его произведенiе далеко за собою оставляло предыдущее... Поэтъ такъ сознательно шелъ по своему пути, такъ гордо владелъ собою, такъ разумно и свободно умелъ подчинять идее свои прихотливые порывы, сочетать глубину и оригинальность мысли съ необыкновеннымъ изяществомъ формы, что многiе видели въ Лермонтове явленiе утешительное для русской литературы... Много блестящаго и отраднаго обещало дальнейшее развитiе его таланта“...

В. Т. Плаксинъ Северное Обозренiе“ 1849 г., т. III, № 3. Отд. V, стр. 1—20) видитъ въ поэзiи Лермонтова „самый верный и полный отчетъ того, что поэтъ перечувствовалъ и перемыслилъ въ десять летъ своей деятельности, въ шумномъ свете, — но этотъ поэтическiй отчетъ въ чувствованiи и ставитъ Лермонтова въ рядъ техъ поразительныхъ личностей, которыя долго не забываются“.

Читая и перечитывая произведенiя Лермонтова, критикъ находитъ въ нихъ, за исключенiемъ лишь очень немногихъ мелкихъ стихотворенiй, одну общую черту: „преобладанiе страсти предъ творческимъ воображенiемъ, такъ что самыя картины, которыя везде у него такъ живы, всегда происходятъ отъ страстей, даже безжизненная и неорганическая природа нередко у него движется страстями: и небо, и горы, и реки то серебрятся, то негодуютъ, то ропщутъ; и страсти его всегда упорны, дики, непокорны и буйны. Изъ этого смело можно заключить, что страсти были господствующими двигателями Лермонтова; оне вызвали его къ поэтической деятельности и воспламенили его воображенiе... Оттого-то произведенiя его увлекательны более для людей страстныхъ, для характеровъ неумеренныхъ, для техъ, которые ищутъ сильныхъ, потрясающихъ душу впечатленiй: но души покойныя, которыя въ созерцанiе изящнаго погружаются всемъ своимъ существомъ, которыя ищутъ наслажденiя полнаго, человеческаго и находятъ его только въ стройномъ слiянiи истины, силы и легкости, — всегда недовольны остаются теми впечатленiями, которыя онъ производитъ на нихъ“...

„Печально я гляжу на наше поколенье“, потому что „все они, кроме немногихъ лирическихъ песнопенiй, выражаютъ какую-то неопределенную тоску, скорбное соболезнованiе, едкую насмешку и презренiе къ настоящему, ко всему холодное равнодушiе; только изредка промелькнетъ искра горячаго чувства къ добру; да и того действователи его поэмъ, кажется, стыдятся, какъ слабости“... „Лермонтовъ производилъ и создавалъ, удовлетворяя только необходимой естественной потребности, и не думая, не заботясь о томъ, что произведется. Это нетерпеливый, безпечный, но гордый отецъ, который любитъ въ дитяти своемъ самого себя, который хочетъ имъ блистать и удивлять всехъ, который готовъ отказаться отъ него и проклясть его, еслибы тотъ уронилъ его имя; потому онъ развиваетъ въ своемъ ребенке только такiя черты, которыя могутъ поражать, ослеплять толпу, хотя-бы это сделало его нравственнымъ уродомъ и поставляло въ самое неестественное положенiе... Лермонтовъ былъ силачъ, способный поражать, но не возбуждать сочувствiе“.

————

Литературно-художественное значенiе поэзiи Лермонтова раскрыто , — съ такой глубиной, тонкостью и талантомъ, что вся дальнейшая критика не могла прибавить къ этой блестящей характеристике ни одного новаго штриха. Но отъ Белинскаго не укрылся и общественно-философскiй интересъ Лермонтовской поэзiи. Доказывая мелочность и ошибочность мненiя, что Лермонтовъ не более, какъ счастливый подражатель Пушкина, еще не успевшiй проложить собственной дороги для своего таланта, критикъ замечаетъ:

„Какъ творецъ русской поэзiи, Пушкинъ на вечныя времена останется учителемъ (maestro) всехъ будущихъ поэтовъ; но еслибъ кто-нибудь изъ нихъ, подобно ему, остановился на идее художественности, — это было бы яснымъ доказательствомъ отсутствiя генiальности, или великости таланта. Вотъ почему, или Лермонтовъ пошелъ дальше Пушкина, или онъ — талантъ обыкновенный, не сто̀ящiй техъ разнообразныхъ толковъ и жаркихъ споровъ, предметомъ которыхъ онъ сделался... Мы убеждены, что совершенно ничтоженъ будетъ тотъ, на кого подействуетъ хотя немного, нелепое внушенiе, что поэзiя русская въ лице Лермонтова не сделала ни шагу впередъ противъ Пушкина... Нетъ двухъ поэтовъ столь существенно различныхъ, какъ Пушкинъ и Лермонтовъ. Пушкинъ — поэтъ внутренняго чувства души; Лермонтовъ — поэтъ безпощадной мысли истины. Пафосъ Пушкина заключается въ сфере самого искусства, какъ искусства; пафосъ поэзiи Лермонтова заключается въ нравственныхъ вопросахъ о судьбе и правахъ человеческой личности. Пушкинъ лелеялъ всякое чувство, и ему любо было въ теплой стороне преданiя; встречи съ нарушали гармонiю духа его, и онъ содрогался этихъ встречъ; поэзiя Лермонтова растетъ на почве безпощаднаго разума и гордо отрицаетъ преданiе... Демонъ не пугалъ Лермонтова: онъ былъ его певцомъ. После Пушкина ни у кого изъ русскихъ поэтовъ не было такого стиха, какъ у Лермонтова, и конечно Лермонтовъ обязанъ имъ Пушкину; но темъ не менее у Лермонтова свой стихъ. Въ „Сказке для Детей“ этотъ стихъ возвышается до удивительной художественности; но въ бо̀льшей части стихотворенiй Лермонтова онъ отличается какою-то стальною прозаичностiю и простотою выраженiя. Очевидно, что для Лермонтова стихъ былъ только средствомъ для выраженiя его идей, глубокихъ и вместе простыхъ своею безпощадною истиною, и онъ не слишкомъ дорожилъ имъ. Какъ у Пушкина грацiя и задушевность, такъ у Лермонтова жгучая и острая сила составляетъ преобладающее свойство стиха: это трескъ грома, блескъ молнiи, взмахъ меча, визгъ пули“... („Отечеств. “ 1843 г., № 2. Библiограф. Хроника, стр. 73—77).

Еще более ярко та же мысль выражена въ одномъ изъ писемъ къ Боткину.

„Стихотворенiе Лермонтова „Договоръ“ — чудо какъ хорошо, и ты правъ, говоря, что это — глубочайшее стихотворенiе, до пониманiя котораго не всякiй дойдетъ; но не такова ли же и бо́льшая часть стихотворенiй Лермонтова? Лермонтовъ далеко уступитъ Пушкину въ художественности и виртуозности, въ стихе музыкальномъ и упруго-гибкомъ; во всемъ этомъ онъ уступитъ даже Майкову (въ его антолог. стих.); но содержанiе, добытое со дна глубочайшей и могущественной натуры, исполинскiй взмахъ, демонскiй полетъ — съ небомъ гордая вражда — все это заставляетъ думать, что мы лишились въ Лермонтове поэта, который, по содержанiю, шагнулъ бы дальше Пушкина. Надо удивляться детскимъ произведенiямъ Лермонтова — его драме, „Боярину Орше“, и т. п. (не говорю уже о „Демоне“): это не „Русланъ и Людмила“, тутъ нетъ ни легкокрылаго похмелья, ни сладкаго безделья, ни лени золотой, ни вина и шалостей амура: нетъ, это — сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческiя еще уста, это „съ небомъ гордая вражда“, это — презренiе рока и предчувствiе его неизбежности. Все это детски, но страшно сильно и взмашисто. Львиная натура! Страшный и могучiй духъ!“... (Пыпинъ. Белинскiй, т. II, стр. 139).

————

Вскоре после смерти поэта начинается споръ о томъ, какъ нужно издавать литературное наследiе Лермонтова, — споръ, продолжающiйся и до настоящаго времени. „Библiотека для чтенiя“ (1843 г., т. LVI, № 2. Отд. VI, стр. 39—46) видитъ въ полномъ изданiи „Стихотворенiй“ Лермонтова нарушенiе последней воли только что скончавшагося таланта, его литературнаго завещанiя, утвержденнаго пятьюдесятью тысячами свидетелей.

„По какому... безвкусную кашу и издаетъ ее въ трехъ тетрадкахъ или, какъ говорится, въ высокомъ книгопродавческомъ слоге, въ трехъ частяхъ? Кто разрешилъ спекуляцiи затмевать блескъ этого таланта темъ, что онъ передъ кончиною старался самъ скрыть отъ публики? Что это такое? необдуманное-ли усердiе или коварная злоба?... Разобрать трудно: но, я думаю, тутъ нетъ ни усердiя, ни злобы, а просто спекуляцiя“...

Особенно возмущаетъ критика изданiе „Маскарада“: „несмотря на несколько хорошихъ стиховъ, нельзя не признать этой драмы само-слабейшимъ опытомъ Лермонтова...

Съ другой стороны, Белинскiй („Отечеств. Зап“ 1843 г., т. XXVI № 1. Отд. VI, стр. 1—2), находитъ, что издатели „не должны были, скажемъ более, не имели права не собрать и не сделать известнымъ публике всего написаннаго Лермонтовымъ, — всего, что только могли они отыскать... Все, написанное имъ, интересно и должно быть обнародовано, какъ свидетельство характера, духа и таланта необыкновеннаго человека... Публика многаго, слишкомъ многаго лишилась-бы, еслибъ издатели стихотворенiй Лермонтова не сделали известными ей этихъ великихъ начатковъ будущей колоссальной славы будущаго великаго поэта“...

Но при этомъ Белинскiй „поскорее увидеть сочиненiя Лермонтова сжато-изданными въ двухъ книгахъ, изъ которыхъ одна заключала бы въ себе „Героя Нашего Времени“, а другая — стихотворенiя, расположенныя въ такомъ порядке, чтобъ лучшiя пьесы помещены были одна за другою, по времени ихъ появленiя; за ними следовали бы отрывки изъ „Демона“, „Бояринъ Орша“, „Хаджи-Абрекъ“, „Маскарадъ“, „Уездная Казначейша“, „Измаилъ-Бей“, а на конецъ уже все мелкiя пьесы низшаго достоинства“. („Отечеств. Зап.“ 1844 г., т. XXXVII, № 11. Отд. VI, стр. 1—4).

Въ лице Фридриха Боденштедта Bodenstedt. Michail Lermontoff’s Poetischer Nachlass. Berlin, 1852. II B., p. 311—352. Ср. „Современникъ“ 1861 г. т. LXXXV, отд. II, стр. 317—336). Наиболее характерной чертою творчества Лермонтова Боденштедтъ считаетъ глубокую и неподдельную .

„Онъ былъ счастливъ только когда творилъ, а творить онъ могъ только въ минуты вдохновенiя, — что̀ бы ни вдохновляло его: радость, горе, негодованiе, отчаянiе или гордое сознанiе своей силы. Но безъ этого побужденiя, безъ истиннаго душевнаго порыва, онъ никогда не бросался въ объятiя музы, такъ что все его произведенiя могутъ быть названы Gelegenheits-Gedichte въ томъ смысле, какой придавалъ этому названiю Гёте“.

Неопределенное, туманное фантазированiе чуждо было Лермонтову: обращаетъ ли поэтъ взоръ къ небу или къ аду, онъ всегда беретъ точку опоры на земле. Отсюда-то удивительная верность природе, свежесть и красочность образовъ, художественная правдивость, даръ острой проницательности и совершенство языка.

Сравнивая Лермонтова съ Байрономъ, критикъ находитъ, что у Лермонтова проявленiе демоническаго элемента естественнее, чемъ у Байрона: Байронъ — свободный сынъ свободной страны, Лермонтовъ же только внутренно свободенъ, а внешне связанъ.

„Байрону предстояло бороться только съ тою ложью, съ темъ лицемерiемъ, надъ которыми плакались мудрецы и пророки всехъ странъ и временъ. Онъ могъ громко возвышать противъ нихъ свой голосъ, могъ бороться съ безумiемъ, срывать личину съ лицемерiя и поражать ложь острымъ мечомъ истины. Лермонтовъ же, съ своимъ врожденнымъ стремленiемъ къ прекрасному, которое безъ добра и истины не мыслимо, виделъ, что совершенно одинокъ въ чуждомъ ему мiре, который называли его родиной. Окружавшiе его люди не понимали его или не смели понимать, и такимъ образомъ онъ находился въ постоянной опасности ошибиться въ самомъ себе или въ человечестве. Вместо правды и справедливости онъ встретилъ ложь и высокомерiе; после первыхъ же порывовъ руки ему были связаны, и терновый венецъ вместо лавровъ сдавилъ его высокое чело... на насъ совсемъ иное впечатленiе, нежели бьющая на эффектъ зевота скучающаго рифмача или чувствительныя лебединыя песни плаксивыхъ ханжей. Не спорю, что въ сильныхъ строфахъ Лермонтовскаго гнева звучатъ по временамъ диссонансы, что иное жесткое слово, иной резкiй образъ могли бы быть выпущены изъ нихъ, — но где же такой садъ поэзiи, где не росло бы сорныхъ травъ?“...

Изъ отдельныхъ произведенiй Лермонтова критикъ отмечаетъ „Песню о царе Иване Васильевиче“, которая своею поистине гомеровскою верностью, силою и простотою произвела сильнейшее впечатленiе во многихъ германскихъ городахъ, где ее читали публично. На недосягаемой высоте стоитъ поэтъ и въ техъ произведенiяхъ, где онъ даетъ широкiй просторъ картинамъ природы.

„Онъ решилъ своими изображенiями трудную задачу — удовлетворить требованiямъ и естествоиспытателя и эстетика... Пусть назовутъ мне хоть одно изъ множества толстыхъ географическихъ, историческихъ и другихъ сочиненiй о Кавказе, изъ котораго можно бы живее и вернее познакомиться съ характерною природой этихъ горъ и ихъ населенiя, нежели изъ которой-нибудь поэмы Лермонтова, где место действiя происходить на Кавказе... Картины возстаютъ передъ нами въ жизненно-ясныхъ краскахъ, и въ то же время отъ нихъ веетъ какою-то таинственною поэтическою прелестью, какъ будто действительнымъ благоуханiемъ и свежестью этихъ горъ, цветовъ, луговъ и лесовъ“...

„Онъ выучился у Пушкина простоте выраженiя и чувству меры; онъ подслушалъ у него тайну поэтической формы. Некоторыя изъ его первыхъ лирическихъ стихотворенiй, какъ, напр., „Ветка Палестины“, — невольно напоминаютъ Пушкина; некоторое внешнее сходство съ Пушкинымъ представляютъ и два-три другихъ стихотворенiя, въ особенности „Казначейша“. Но противоположности между характерами обоихъ поэтовъ гораздо ярче и определеннее этого сходства. Сходство въ нихъ скорее случайное, внешнее, условное, тогда какъ то, въ чемъ они расходятся, составляетъ самую сущность ихъ личностей... Обоимъ пришлось дорого заплатить за первые поэтическiе порывы свои. Пушкинъ вернулся изъ изгнанiя; Лермонтовъ въ изгнанiи и умеръ. Пушкинъ съумелъ впоследствiи примириться и сжиться съ людьми и обстоятельствами, на которыхъ вначале такъ горячо ополчился, которымъ клялся въ непримиримой вражде. — Лермонтовъ никогда не могъ и не хотелъ дойти до такого примиренiя, потому что оно не могло бы быть полнымъ, а половинныхъ меръ онъ не терпелъ. Пушкинъ, по словамъ Герцена, былъ прежде всего художникъ, и, огородивъ себе мирный уголокъ, где бы онъ могъ спокойно жить со своимъ искусствомъ, онъ уже не такъ строго смотрелъ на все остальное. У Лермонтова, напротивъ того, искусство и жизнь были нераздельны; онъ никогда не могъ отделить художника отъ человека. Вотъ въ чемъ великая между ними разница!... О томъ, какъ свято чтилъ Лермонтовъ искусство, мы можемъ судить по его песне „На смерть Пушкина“, по драматической сцене „Поэтъ, читатель и журналистъ“, по превосходнымъ стихотворенiямъ „Пророкъ“, „Поэтъ“ и по множеству повсюду разбросанныхъ мыслей. О томъ же, какъ глубоко зналъ онъ сердце человека, какъ верно понималъ свое время и какъ нераздельно слиты были въ немъ поэзiя и жизнь, лучше всего свидетельствуетъ его божественно-прекрасная „Дума“...

„Къ Лермонтову, — заканчиваетъ критикъ, — какъ нельзя лучше, применяется то, что Гёте замечаетъ относительно всехъ вообще людей, одаренныхъ художественными способностями, а именно, что они бываютъ обязаны своимъ образованiемъ главнымъ образомъ природе и самимъ себе. „Вамъ, педагоги, — говоритъ онъ, — никогда не создать искусственно такого разнообразнаго поприща, на которомъ бы генiй всегда находилъ достаточно места для деятельности своихъ силъ и для наслажденiя“. Онъ не замечаетъ, что „для генiя правила вреднее примеровъ“.

, вследъ за Жуковскимъ, определяетъ существо поэзiи Лермонтова словомъ „безочарованiе“. „Попавши съ самаго начала въ кругъ того общества, которое справедливо можно было назвать временнымъ и переходнымъ, которое, какъ бедное растенiе, сорвавшееся съ родной почвы, осуждено было безрадостно носиться по степямъ, слыша само, что не прирасти ему ни къ какой другой почве, и его жребiй — завянуть и пропасть, — онъ уже съ раннихъ поръ сталъ выражать то раздирающее сердце равнодушiе ко всему, которое не слышалось еще ни у одного изъ нашихъ поэтовъ. Безрадостныя встречи, безпечальныя разставанiя, странныя, безсмысленныя любовныя узы, неизвестно зачемъ заключаемыя и неизвестно зачемъ разрываемыя, стали предметомъ стиховъ его... Какъ некогда съ легкой руки Шиллера пронеслось было по всему свету и стало моднымъ, какъ потомъ съ тяжелой руки Байрона пошло въ ходъ разочарованiе, порожденное, можетъ быть, излишнимъ очарованiемъ, и стало также на время моднымъ, такъ, наконецъ, пришла очередь и безочарованiю... Гоголю кажется, что Лермонтовъ могъ бы отделаться отъ своего безотраднаго состоянiя, если бы только въ немъ самомъ сохранилось побольше уваженiя и любви къ своему таланту. „Но никто еще не игралъ такъ легкомысленно съ своимъ талантомъ и такъ не старался показать къ нему какое-то даже хвастливое презренiе, какъ Лермонтовъ. Незаметно въ немъ никакой любви къ детямъ своего же воображенiя. Ни одно стихотворенiе не выносилось въ немъ, не возлелеялось чадолюбно и заботливо, не устоялось и не сосредоточилось въ себе самомъ; самый стихъ не получилъ еще своей собственной твердой личности и бледно напоминаетъ то стихъ Жуковскаго, то Пушкина; повсюду — излишество и многоречiе. Въ его сочиненiяхъ прозаическихъ гораздо больше достоинства. Никто еще не писалъ у насъ такою правильною и благоуханною прозою. Тутъ видно больше углубленiя въ действительность жизни — готовился будущiй великiй живописецъ русскаго быта... Но внезапная смерть вдругъ его отъ насъ унесла. Слышно страшное въ судьбе нашихъ поэтовъ“... (Въ чемъ же, наконецъ, ?).

А. Милюковъ („Очеркъ исторiи русской поэзiи“. Спб. 1847 г.) видитъ въ поэзiи Лермонтова „зеркало современнаго общества“, съ его алчнымъ стремленiемъ къ жизни и невозможностью удовлетворить вполне эту жажду. „Въ ней видно разочарованiе, не столь многозначительное, какъ у Байрона, но и не такъ мелкое, какъ у Пушкина: это стоны богатыря, который, сквозь окно темницы, видитъ ратный стонъ и толпы враговъ, но пригвожденный къ гранитной стене, то потрясаетъ въ бешенстве цепями, то въ утомленiи проливаетъ слезы безсилiя, то съ гордостью переноситъ страданiя.

Къ несчастiю, судьба похитила поэта въ то время, когда онъ только начиналъ развиваться; но и въ томъ, что написалъ онъ, нельзя не изумляться обширности его генiя и высоко художественной его натуре“...8).

Русскаго Вестника“ (т. IX, №№ 10 и 11, стр. 232—263 и 317—344), С. Д. Шестаковъ поместилъ статью о неизвестныхъ доселе юношескихъ драмахъ Лермонтова („Испанцы“, „Странный человекъ“ и „Два брата“) и въ ней сделалъ несколько попутныхъ замечанiй объ идеалахъ поэта и общемъ направленiи всей его поэзiи.

„Идеалъ человека въ представленiи нашего поэта заключался преимущественно въ неодолимой воле, въ воле, не знающей преградъ, разрушающей и уничтожающей на своемъ пути все, что̀ препятствуетъ ей къ достиженiю ея цели, въ воле, которая, какъ древняя судьба, не щадитъ никого, безъ различiя — виновнаго и невиннаго. Таковъ Радинъ, таковъ Печоринъ, таковъ наконецъ Арбенинъ, герой драмы „Маскарадъ“... Поэтъ видимо стремился къ тому, чтобъ въ его идеалахъ было что-то не человеческое, а демоническое... И онъ успелъ въ этомъ... Не станемъ здесь поднимать вопроса о томъ, откуда взялось въ нашемъ поэте это направленiе? Самобытно ли оно зародилось въ его собственной душе, или пришло отъ кого-нибудь, заимствованное отъ другого, родственнаго, но чуждаго ему генiя? Мы стали бы во всякомъ случае утверждать первое. Мы не можемъ допустить чуждаго влiянiя, если въ собственной душе нашей нетъ никакого къ нему подготовленiя. Если мы знаемъ, что направленiе одного писателя бываетъ сходно съ направленiемъ другого, то это не значитъ еще непременно, что одно направленiе порождаетъ другое, и что последнее вышло изъ перваго; но значитъ только, что оба писателя родились съ одинаковымъ направленiемъ, съ одними и теми же стремленiями... Даровитый писатель не можетъ быть слепымъ подражателемъ другого, хотя бы и генiальнаго писателя; они могутъ только принадлежать къ одному направленiю“...

Шестакова вызвали статью А. Д. Галахова въ томъ же „“ (1858 г., т. XVI, №№ 13, 14 и 16, стр. 60—92, 277—311 и 583—612). Ближайшая цель этой статьи „по возможности определить, въ чемъ заключается направленiе поэзiи Лермонтова, какъ оно выразилось, и откуда оно взялось“. Критикъ приходитъ къ заключенiю, что излюбленный герой нашего поэта, подъ разными именами выведенный въ повестяхъ и драмахъ, есть одно и то же лицо. Въ томъ же виде выступаютъ черты этого лица и въ лирическихъ стихотворенiяхъ.

„Не нужно большихъ соображенiй для того, чтобы видеть близкое родство идеала, начертаннаго нашимъ поэтомъ, съ героями Байрона. Разочарованiе, апатiя, скука, преждевременное знанiе, перевесъ духа надъ теломъ, неумирающая мысль, какъ главная причина мучительныхъ, убiйственныхъ страданiй, непреклонная гордость, роковая сила судьбы и природы, несмиряемое волненiе жизни, демонизмъ... являются въ различныхъ по имени, но тождественныхъ по значенiю герояхъ Байрона: Ларе, Конраде, Альпе, Азо, Гуго, Гяуре, Селиме, Манфреде, Каине и ЛюцифереОршу, Арсенiя, Мцири, Арбенина, Хаджи-Абрека, Измаилъ-Бея, Печорина, Демона, тоже неодинаковыя именемъ, но одинаковыя сущностью. Какъ первые могутъ быть названы видоизмененiями Чайльдъ-Гарольда, такъ и вторые суть въ большей или меньшей степени Печорины. И какъ самъ Байронъ отразился въ лице Чайльдъ-Гарольда, что̀, между прочимъ, можно заключить и по лирическимъ его пьесамъ, такъ и лицо Печорина есть отраженiе Лермонтова, какъ позволено утверждать на основанiи лирическихъ же стихотворенiй нашего поэта. Поэтому вопросъ о значенiи поэзiи Лермонтова обращается въ вопросъ о значенiи поэзiи Байрона или Байроновской.

Поэзiя переходной эпохи создала две личности: одну слабовольную и пассивную, другую энергическую и порывающуюся къ деятельности. На последней отразились также болезни века: скептицизмъ, страсть къ анализу, нерешительность, почему въ ней ясно различается внутреннее раздвоенiе. Оба типа начертаны Лермонтовымъ, но преимущественно и съ бо́льшимъ развитiемъ — второй, въ лице Печорина, Арбенина, Измаилъ-Бея, Радина, Демона и другихъ. Все они страдаютъ означеннымъ раздвоенiемъ. Кроме влiянiя общеевропейской образованности, которое мы испытываемъ наряду съ другими народами, герои Лермонтова приняли влiянiе собственно-нацiональное, т. е. подпали действiю известной эпохи: поэтому они выражаютъ действительность, запечатлены истинностью, а не принадлежатъ къ вымысламъ, не суть результаты простаго заимствованiя у другихъ поэтовъ. Указанныя болезни эпохи, делающiя человека слабымъ, безхарактернымъ, самолюбивымъ, злымъ, Лермонтовъ объясняетъ „гнетомъ просвещенiя“, при которомъ утрачиваются естественные благородные инстинкты. Имъ противопоставляетъ онъ достоинства старины или жизни младенчествующихъ, дикихъ народовъ. Въ этомъ его общественная философiя“.

Съ нравственной точки зренiя, действiя героевъ Лермонтова не могутъ быть оправданы: они безнравственны и въ гражданскомъ, и въ общечеловеческомъ отношенiи. Но что касается художественнаго значенiя поэзiи Лермонтова, то высокое достоинство ея вне всякаго сомненiя, и если критикъ мало уделилъ вниманiя этой стороне, то единственно потому, что имелъ въ виду „разсмотреть , начертаннаго Лермонтовымъ, какъ главнаго идеала его ума и фантазiи“.

Аполлонъ Григорьевъ („Русское Слово“ 1859 г., № 2; „Время“ 1862 г., №№ 10—12) признаетъ Лермонтова „не завершенною, а стихiйною силою“.

„Великiй поэтъ является передъ нами еще весь въ элементахъ, съ проблесками великой правды, но еще неуяснившейся нисколько самостоятельности, не властелиномъ техъ стихiй, которыя заключались въ его эпохе и въ немъ самомъ, какъ высшемъ представителе этой эпохи, а еще слепою, хотя и могущественною силою, несущеюся впередъ стремительно и почти безсознательно“.

Пытаясь определить главныя свойства этой „совершенно трагической натуры“, критикъ находитъ, что въ Лермонтове, на самый первый, поверхностный взглядъ, представляются две стороны: Арбенинъ и Печоринъ.

„Арбенинъ (или все равно: Мцири, Арсенiй въ „Боярине Орше“ и т. д.) — это необузданная страстность, рвущаяся на широкiй просторъ, почти что безумная сила, воспитавшаяся въ дикихъ понятiяхъ, вопiющая противъ всякихъ общественныхъ понятiй и исполненная къ нимъ ненависти или презренiя, сила, которая сознаетъ на себе „печать проклятья“ и гордо носитъ эту печать, сила отчасти зверская, и которая сама въ лице „Мцири“ радуется братству съ барсами и волками. Пояснить возможность такого настроенiя души поэта не можетъ, кажется, одно влiянiе музы Байрона. Положимъ, что Лара, Манфредъ обаянiемъ своей поэзiи, такъ сказать, подкрепили, оправдали тревожныя требованiя души поэта, — но самые элементы такого настройства могли зародиться только или подъ гнетомъ обстановки, сдавливающей страстные порывы Мцири и Арсенiя, или на дикомъ просторе разгула и неистоваго произвола страстей, на которомъ взросли впечатленiя Арбенина“.

„общежитiемъ, и притомъ съ условнейшими изъ условныхъ сферъ его, съ сферою светскою“, — подобныя „противуобщественныя“ стремленiя должны потерпеть неизбежный крахъ: „паденiе или казнь ждутъ ихъ неминуемо“. Арбенинъ „съ своими необузданно самолюбивыми требованiями провалился въ такъ называемомъ свете“; но въ результате этого паденiя мы видимъ „еще не истинно разумное сомненiе въ законности произвола личности, а только сомненiе въ силе личности, въ средствахъ ея“.

„Вглядитесь внимательнее въ эту нелепую, съ детской небрежностью набросанную, хаотическую драму: „Маскарадъ“, и следъ такого сомненiя увидите вы въ лице князя Звездича, котораго одна изъ героинь определяетъ такъ:

...
Себялюбивый, злой, — но слабый человекъ!“

Въ созданiи Звездича — выразилась минута первой схватки разрушительной личности съ условнейшею изъ сферъ общежитiя, схватки, которая кончилась не къ чести дикихъ требованiй и необъятнаго самолюбiя... Но и по наступленiи той минуты, съ которой въ натуре нравственной должно начаться правильное, т. е. комическое отношенiе къ собственной личности и слабости, — гордость, вместо прямого поворота, предлагаетъ намъ изворотъ. Изворотъ же заключается въ томъ, чтобы поставить на ходули безсильную страстность души, признать ея требованiя всетаки правыми; переживши минуты презренiя къ самому себе и къ своей личности, сохранить однако вражду и презренiе къ действительности“...

Является Печоринъ.

„Въ сущности, — спрашиваетъ критикъ, — что́ такое Печоринъ? Смесь Арбенинскихъ беззаконiй съ светскою холодностью и безсовестностью Звездича, котораго все неблестящiя и невыгодныя стороны пошли въ созданiе Грушницкаго, существующаго въ романе исключительно только для того, чтобы Печоринъ, глядя на него, какъ можно более любовался собою, и чтобы другiе, глядя на Грушницкаго, более любовались Печоринымъ. Что́ такое Печоринъ? — Существо совершенно двойственное, человекъ, смотрящiйся въ зеркало передъ дуэлью съ Грушницкимъ, и рыдающiй, почти грызущiй землю, какъ зверенокъ „Мцири“, после тщетной погони за Верою. Что́ такое Печоринъ? — Поставленное на ходули безсилiе личнаго произвола!“

„Герой нашего времени“ — вовсе не сатира, а художественное засвидетельствованiе известнаго факта. Въ образе Печорина „сказалась общая тайна эпохи, le secret de tout le monde, если всеми назвать людей условно-цивилизованной сферы, оторвавшейся отъ всякой почвы, людей, разрозненныхъ съ бытовою непосредственною жизнью... Положимъ или даже не положимъ, а скажемъ утвердительно, что нехорошо сочувствовать Печорину, такому, какимъ онъ является въ романе Лермонтова, но изъ этого вовсе не следуетъ, чтобы мы должны были „ротитися и клятися“ въ томъ, что мы никогда не сочувствовали натуре Печорина до той минуты, въ которую является онъ въ романе, т. е. стихiямъ натуры до извращенiя ихъ... Печоринъ влекъ насъ всехъ неотразимо и до сихъ поръ еще можетъ увлекать, и вероятно всегда будетъ увлекать темъ, что́ въ немъ есть физiологически нашего, а именно — броженiемъ необъятныхъ силъ съ одной стороны и соединенiемъ съ этимъ вместе северной сдержанности черезъ присутствiе въ себе почти демонскаго холода самообладанiя... жизнiю при всякомъ удобномъ и неудобномъ случае, затемъ ли, чтобы оставить по себе страничку въ исторiи, или просто такъ, изъ удали, въ его похожденiяхъ съ контрабандисткой и въ его фаталистической игре, которою кончается романъ... Вотъ этими-то своими сторонами Печоринъ не только былъ героемъ своего времени, но едва ли не одинъ изъ нашихъ органическихъ типовъ героическаго“...

Печоринъ — „сила и выраженiе силы, безъ которой жизнь закисла бы въ благодушествованiи Максимовъ Максимовичей, въ ихъ хотя и героической, но отрицательно-героической безответности, въ томъ смиренiи, которое легко обращается у насъ изъ высокаго въ баранье... Максимъ Максимычъ, конечно, очень хорошiй человекъ, и, конечно, правее и достойнее сочувствiя въ своихъ действiяхъ, чемъ Печоринъ, но ведь онъ тупоуменъ и по простой натуре своей даже и не могъ впасть въ те уродливыя крайности, въ которыя попалъ Печоринъ. Голосъ за простое и доброе, поднявшiйся въ душахъ нашихъ противъ ложнаго и хищнаго, есть, конечно, прекрасный голосъ, но заслуга его есть только отрицательная. Его положительная сторона есть застой, закись, моральное мещанство“.

Пушкина; но „пояснить однимъ Байрономъ и однимъ веянiемъ байронизма крайнее развитiе... — невозможно. Кроме того, что эти тревожныя начала не чужды вообще нашей народной сущности, они въ особенности бушевали въ ту эпоху, которой Лермонтовъ былъ завершителемъ: въ эпоху нашего русскаго романтическаго броженiя... Байронъ и байронизмъ какъ общее, и нашъ русскiй романтизмъ какъ особенное — вотъ элементы того Лермонтова, какой намъ остался въ его произведенiяхъ“.

Въ поэте крылась „великая художественная сила, которая шла, такъ сказать, на помощь къ отрицательному взгляду, узаконивала его неясныя предчувствiя, раскрывала ему новые обширные горизонты“. Вотъ почему оппозицiя застоя съ такимъ ожесточенiемъ накинулась на Лермонтова при самомъ первомъ его появленiи на литературную арену.

Но „ни оппозицiя застоя, ни самъ отрицательный взглядъ не знали еще тогда, — думаетъ критикъ, — да конечно и не могли знать, что эти обширные горизонты въ сущности только миражъ, что за ними, за этими туманными картинами, поворотъ къ почве, поворотъ къ народности, что въ самомъ Лермонтове готовился, по справедливой догадке Гоголя, одинъ изъ великихъ живописцевъ нашего быта... Едва только еще отделался поэтъ отъ мучившаго его призрака, едва свелъ его изъ туманно-неопределенныхъ областей, где онъ являлся ему „царемъ немымъ и гордымъ“ въ общежитейскiя сферы, въ которыхъ живетъ и действуетъ маскированный гвардеецъ Печоринъ, еще онъ не успелъ хорошенько приглядеться къ пойманному имъ образу, увидать въ немъ комическую сторону, съ которой неминуемо долженъ былъ начаться поворотъ... ...

Вышедшее въ 1863 г. новое изданiе сочиненiй Лермонтова (подъ редакцiей Дудышкина и съ его статьею — „Матерiалы для бiографiи и литературной оценки Лермонтова“) послужило поводомъ къ критико-библiографической заметке В. А. Зайцева Русскомъ Слове“, имеющей целью „развенчать“ поэта (1863 г., № VI. Библiограф. листокъ, стр. 13—28).

„Странное впечатленiе производятъ эти сочиненiя на человека, нечитавшаго ихъ со времени счастливыхъ дней своей юности. Впечатленiе это можно сравнить разве съ темъ, которое производитъ на взрослаго домъ, который онъ оставилъ ребенкомъ, а возвратился взрослымъ. Его детскому воображенiю казались огромными, великолепными эти комнаты, которыя онъ находитъ теперь такими жалкими и пустыми. Темные корридоры, мрачные высокiе потолки, говорившiе ему прежде о чемъ-то таинственномъ, страшномъ, представляются ему теперь грязными, закопченными, сырыми; и не таинственный трепетъ, а скуку возбуждаетъ въ немъ видъ того, что некогда ему казалось прекраснымъ. Такъ и сочиненiя Лермонтова“...

Обращаясь къ „довольно избитой теме“ о влiянiи на Лермонтова поэзiи Байрона, видитъ „удивительную близорукость эстетическихъ критиковъ, считающихъ Пушкина и Лермонтова нашими Байронами“.

„Наши подражатели напрасно насиловали свой мозгъ, стараясь выдумать какую-нибудь уважительную причину горя того пошлаго лица, въ которомъ они воображали воспроизвести Манфреда. Они не могли достичь этого потому, что причину скорби искали чисто личную, исключительную. Чего не выдумывали они, чтобы объяснить страданiя разныхъ Арбениныхъ, Печориныхъ и Онегиныхъ! Дошли до того, что изобразили страданiя раскаявшагося шулера (въ Маскараде)! Но все было тщетно: герои выходили пошлы, а скорбь ихъ пуста и безсмыслена“.

Разобравъ далее „Демона“ и затронувъ Печорина, критикъ съ удивленiемъ спрашиваетъ: „Какимъ образомъ человекъ, котораго главныя произведенiя обличаютъ такую непоследовательность идей и образовъ, такую мелочность содержанiя, могъ заставить восхищаться собой не только возведенныхъ имъ въ перлъ созданiя юнкеровъ и золотушныхъ помещичьихъ дочекъ, но даже нашу ученую и глубокомысленную эстетическую критику? Какимъ образомъ могъ онъ попасть въ число генiевъ?... Ведь стоитъ только посмотреть не сквозь зеленые очки эстетической критики на „Демона“, „Героя нашего времени“ и на „Маскарадъ“, чтобы увидеть въ нихъ множество нелепостей. Или, быть можетъ, у Лермонтова есть что-нибудь кроме этихъ произведенiй, что даетъ ему право на лавровый венокъ? Но, не говоря уже о томъ, что „Демонъ“ и „Герой нашего времени“ признаны всеми за лучшiя его сочиненiя, въ остальныхъ мы не находимъ ничего, кроме мелкихъ альбомныхъ стишковъ, мадригаловъ разнымъ графинямъ, и рабскихъ подражанiй Пушкину, такъ что нужно иметь даже громадную память, чтобы запомнить, что именно принадлежитъ ему и что Пушкину... 2/3 произведенiй Лермонтова описываютъ черкескiя, лезгинскiя и кабардинскiя страсти, которыя намъ кажутся довольны скучны...

Это снова наводитъ меня, — заканчиваетъ критикъ, — на мысль о томъ стихотворенiи, где Лермонтовъ сообщаетъ, что́ онъ не Байронъ, а другой, —

Какъ онъ, гонимый мiромъ, странникъ, —
Но только съ русскою душой.

— объ этомъ надо справиться въ его формулярномъ списке; что же касается до его русской души, то эстетическая критика еще доселе не решила, чемъ именно русская душа отличается отъ кабардинской или турецкой“.

Въ конце пятидесятыхъ годовъ С. С. Дудышкинъ, подготовляя къ изданiю собранiе сочиненiй Лермонтова, получиль отъ А. А. Краевскаго несколько тетрадей съ юношескими произведенiями поэта, писанными въ перiодъ времени отъ 1828 по 1831 г., и поместилъ обстоятельную статью о нихъ въ „Отечественныхъ Запискахъ“ (1859 г., т. CXXV и CXXVI, №№ 7, стр. 1—62, и 11, стр. 245—270).

„Хотя мы, — замечаетъ Дудышкинъ, — и не принадлежимъ къ темъ бiографамъ, которые считаютъ важною для литературы каждую строку описываемаго ими лица, однакожь, эти тетради показались намъ до-того интересными и важными для бiографiи Лермонтова, что мы решили познакомить съ ними публику. Во-первыхъ, эти тетради нагляднее всякой бiографiи рисуютъ человека и его постепенное образованiе. Во-вторыхъ, изъ нихъ читатель увидитъ, ка́къ рано полюбилъ и ка́къ постоянно оставался веренъ поэзiи Лермонтовъ.

Въ пансiоне, на Кавказе, дома, везде вносилъ онъ въ эти тетради свои мысли, чувства и свои сначала детскiя, потомъ юношескiя стихотворенiя. Затемъ, изъ этихъ же тетрадей читатель увидитъ, кто больше всего имелъ влiянiе на Лермонтова, что́ онъ читалъ, чего хотелъ, ка́къ онъ по нескольку разъ обращался къ одной и той же мысли. Эти тетради составляютъ счастливое прiобретенiе для бiографiи; но, кроме того, оне и редкость въ литературномъ мiре. У какого писателя такъ далеко могуть восходить воспоминанiя?

У кого изъ нихъ уцелелъ такой матерiалъ, если не всегда важный въ литературномъ, то неоцененный въ бiографическомъ отношенiи? Здесь нетъ той невольной хитрости, техъ невольныхъ уловокъ мысли, которыя всегда заметны въ автобiографiяхъ, написанныхъ въ позднюю пору жизни. Нетъ желанiя отъискивать объясненiя позднейшихъ явленiй, хитрить съ самимъ собою, все подводить подъ одну теорiю — однимъ словомъ, нетъ умысла, хорошаго или дурного, все-равно. Здесь день идетъ за днемъ; передъ вами растетъ человекъ, который для васъ интересенъ (конечно, это необходимое условiе); вы, помимо всякихъ свидетельствъ, которымъ не всегда можно и должно верить, видите, что́ онъ любилъ, ка́къ любилъ, что́ имело на него сильное влiянiе“...

Далее Дудышкинъ описываетъ эти, какъ онъ называетъ ихъ, „ученическiя тетради“, выбираетъ изъ нихъ — все более интересное въ какомъ-нибудь отношенiи и дополняетъ своими собственными замечанiями, где находитъ это нужнымъ.

„въ жизни нашего поэта, или, по крайней мере, въ жизни близкихъ ему людей, были случаи, которые предрасположили его къ такому направленiю“. „Нигде не нашли мы и следовъ такихъ „случаевъ“; да они и ненужны делаются для объясненiя Печориныхъ, Арбениныхъ, Демоновъ Лермонтова. Кто внимательно просмотритъ эти тетради, тотъ увидитъ, что это была просто подражательность, сначала Пушкину, а потомъ Байрону, котораго и Пушкинъ называлъ въ то время „властителемъ нашихъ думъ“. Тогда все подражали Байрону. Что же касается до того, какимъ образомъ этотъ отвлеченный идеалъ сделался почти главнымъ характеромъ сочиненiй Лермонтова, это должно объяснять уже, кроме духа времени, и главными душевными свойствами нашего поэта. Къ тому же, ненужно забывать, что въ то время презренiе ко всемъ и всему было модою. Следовательно, этотъ идеалъ будетъ ясенъ только тогда, когда онъ будетъ разсмотренъ въ трехъ отношенiяхъ: въ чисто-философскомъ, отвлеченномъ, какимъ онъ явился на Западе и вытекъ тамъ изъ жизни, въ отношенiи къ Россiи, и лично въ отношенiи къ Лермонтову“.

Общественно-историческое значенiе поэзiи Лермонтова Дудышкинъ выясняетъ въ статье „Матерiалы для бiографiи и литературной оценки Лермонтова“ при II-мъ томе редактированнаго имъ собранiя сочиненiй поэта.

„Поставленный между двумя величайшими русскими художниками, образцами для настоящей и будущей нашей литературы, между Пушкинымъ и Гоголемъ, Лермонтовъ занимаетъ более скромное место, какъ поэтъ, но за то имеетъ свою особенную, ему исключительно принадлежащую, заслугу. Онъ, одинъ онъ олицетворяетъ то чувство, которое жило въ истинно-образованномъ кружке того времени. Будущiй историкъ, который решится описать эпоху Лермонтова, будетъ пользоваться смысломъ его стиховъ, какъ лучшимъ историческимъ матерiаломъ для очерка нравственной жизни эпохи и настроенiя умовъ молодого поколенiя. Новый Тацитъ — если нашему обществу суждено иметь Тацитовъ — будетъ беседовать съ Лермонтовымъ, какъ римскiй историкъ беседовалъ съ знаменитымъ сатирикомъ временъ Нерона, когда писалъ свои безсмертные анналы. Молодыя поколенiя, которыя не захотели бы верить, что бывали эпохи такого глубокаго отчаянiя, какое заметно у Лермонтова, пусть знаютъ, что чувства эти были единственными, которыя каждый образованный человекъ носилъ въ себе... „Мертвыхъ Душъ“ въ литературе, и такихъ же мертвыхъ душъ въ жизни. Въ эту-то эпоху, въ среду такого общества, съ запасомъ свежихъ силъ, съ гармонiей стиха, настроенной великимъ поэтомъ Англiи, съ энергiей несокрушимаго убежденiя и въ то же время отчаянiя за общество, явился Лермонтовъ — и все протянули къ нему руки, какъ къ лучшему истолкователю своихъ безвыходныхъ чувствъ. Не изношенность чувства — признакъ аристократической цивилизацiи Запада — слышалась въ этомъ привете общества, а первая потребность каждаго человека жить и дышать свежимъ воздухомъ и чувствовать почеловечески; не поддержка той или другой философской системы высказывалась въ этомъ стремленiи, а простая жажда мысли; не на гнилость обществъ европейскихъ указывало оно, а призывало къ лучшему употребленiю народныя силы въ нашемъ обществе, не поэтическiе диссонансы высокоразвитой личности рисовало оно, а просто взывало къ спасенiю личности, посреди омута формальностей и безличностей. Вотъ въ чемъ была сила Лермонтова!... Трудно теперь понять всю ту ненависть къ постыдному бездействiю, къ апатiи русскаго общества, ненависть, которую питала въ юношахъ поэзiя Лермонтова. Въ ней была единственная отрада наболевшей груди, единственное питье, которое и подкрепляло и врачевало ослабевшiя силы“...

Критикъ допускаетъ, что современное общество наложило на поэта „клеймо эпохи, чтобы каждый потомъ узнавалъ, въ какое время привелось жить таланту“, — но „эти недостатки Лермонтова еще более делаютъ его самымъ выпуклымъ представителемъ минувшаго царствованiя; онъ выразилъ задушевныя стремленiя лучшихъ людей и понесъ на себе незаслуженную кару за то, что прикоснулся къ жизни эпохи, не могъ устоять противъ потребности жить во что́-бы то ни стало. А кто-же можетъ осудить человека за эту первую его потребность? Эта сторона поэзiи Лермонтова, на которой отразились недостатки эпохи, отжила уже свое время и теперь; но другая сторона Лермонтова отъ этого не утратила своего значенiя: Лермонтовъ будетъ дорогь всемъ темъ несчастнымъ поколенiямъ, на долю которыхъ выпадаетъ ужасная судьба его эпохи. Его будутъ читать и перечитывать съ одинакимъ удовольствiемъ все, чьей мысли не будетъ места въ действительной жизни — все те, которые будутъ страдать отъ своего ложнаго положенiя въ обществе, кто удержитъ въ душе презренiе къ подобному обществу“.

Въ той же статье (стр. XXXI) Дудышкинъ

„На стихотворенiя, напечатанныя въ предъидущемъ томе, мы не можемъ смотреть только какъ на игрушку, какъ на праздную забаву честолюбиваго мальчика, который воспеваетъ въ стихахъ свои небывалыя страсти, огорченiя, ненависть къ свету, къ людямъ, свое разочарованiе, — нетъ; въ этихъ стихахъ пятнадцатилетняго Лермонтова мы отыскиваемъ уже главный мотивъ его поэзiи, которому онъ не изменялъ до конца жизни. Инстинктъ поэта указалъ ему самому, больному недугами и шалостями общества, на больную сторону тогдашняго человека, и всю жизнь свою онъ только больше и больше уяснялъ эту болезнь. Замечательная черта многихъ великихъ людей повторилась на нашемъ Лермонтове: онъ въ детстве почуялъ ту идею, которой остался веренъ до конца жизни“.

————

Критика шестидесятыхъ годовъ лишь мимоходомъ коснулась поэзiи Лермонтова.

Д. И. видитъ въ Лермонтове не больше, какъ „зародышъ поэта“. „У насъ были или зародыши поэтовъ, или пародiи на поэта. Зародышами можно назвать Лермонтова, Полежаева, Крылова, Грибоедова; а къ числу пародiй я отношу Пушкина и Жуковскаго“.

Вниманiе Н. А. Добролюбова („“ 1859 г., т. LXXV, № 5, стр. 59—98: ст. „Что такое Обломовщина?“) останавливаетъ на себе Печоринъ, какъ одинъ изъ типовъ нашей русской обломовщины.

„Давно уже замечено, что все герои замечательнейшихъ русскихъ повестей и романовъ страдаютъ оттого, что не видятъ цели въ жизни и не находятъ себе приличной деятельности. Вследствiе того они чувствуютъ скуку и отвращенiе отъ всякаго дела, въ чемъ представляютъ разительное сходство съ Обломовымъ. Въ самомъ деле, раскройте, напр., „Онегина“, „Героя нашего времени“, „Кто виноватъ“, „Рудина“, или „Лишняго человека“, или „Гамлета Щигровскаго уезда“, — въ каждомъ изъ нихъ вы найдете черты, почти буквально сходныя съ чертами Обломова... Надъ всеми этими лицами тяготеетъ одна и та же обломовщина, которая кладетъ на нихъ неизгладимую печать бездельничества, дармоедства и совершенной ненужности на свете. Весьма вероятно, что при другихъ условiяхъ жизни, въ другомъ обществе, Онегинъ былъ бы истинно добрымъ малымъ, Печоринъ и Рудинъ делали бы великiе подвиги, а Бельтовъ оказался бы действительно превосходнымъ человекомъ. Но, при другихъ условiяхъ развитiя, можетъ быть, и Обломовъ съ Тентетниковымъ не были бы такими байбаками, а нашли бы себе какое-нибудь полезное занятiе... Дело въ томъ, что теперь-то у нихъ у всехъ одна общая черта — безплодное стремленiе къ деятельности, сознанiе, что изъ нихъ многое могло бы выдти, но не выйдетъ ничего... Въ этомъ они поразительно сходятся... Они все равно несостоятельны передъ силою враждебныхъ обстоятельствъ, все равно погружаются въ ничтожество, когда имъ предстоитъ настоящая, серьезная деятельность... — то, что въ жизни нетъ имъ дела, которое бы для нихъ было жизненной необходимостью, сердечной святыней, религiей, которое бы органически срослось съ ними, такъ что отнять его у нихъ значило бы лишить ихъ жизни. Все у нихъ внешнее, ничто не имеетъ корня въ ихъ натуре... Они только говорятъ о высшихъ стремленiяхъ, о сознанiи нравственнаго долга, о проникновенiи общими интересами, а на поверку выходитъ, что все это — слова и слова. Самое искреннее, задушевное ихъ стремленiе есть стремленiе къ покою, къ халату, и самая деятельность ихъ есть не что иное, какъ почетный халатъ (по выраженiю, не намъ принадлежащему), которымъ прикрываютъ они свою пустоту и апатiю“... Возьмемъ, напримеръ, Печорина, который имеетъ въ себе какъ будто отъ природы все то, что для Онегина составляетъ предметъ заботъ. „Онъ все испыталъ, и ему еще въ юности опротивели все удовольствiя, которыя можно достать за деньги; любовь светскихъ красавицъ тоже опротивела ему, потому что ничего не давала сердцу; науки тоже надоели, потому что онъ увиделъ, что отъ нихъ не зависитъ ни слава, ни счастье; самые счастливые люди — невежды, а слава — удача; военныя опасности тоже ему скоро наскучили, потому что онъ не виделъ въ нихъ смысла и скоро привыкъ къ нимъ. Наконецъ, даже простосердечная, чистая любовь дикой девушки, которая ему самому нравится, тоже надоедаетъ ему: онъ и въ ней не находитъ удовлетворенiя своихъ порывовъ. Но что̀ же это за порывы? куда влекутъ они? отчего онъ не отдается имъ всей силой души своей? Оттого, что онъ самъ ихъ не понимаетъ и не даетъ себе труда подумать о томъ, куда девать свою душевную силу; и вотъ онъ проводитъ свою жизнь въ томъ, что остритъ надъ глупцами, тревожитъ сердца неопытныхъ барышень, мешается въ чужiя сердечныя дела, напрашивается на ссоры, выказываетъ отвагу въ пустякахъ, дерется безъ надобности... ... Но те времена, когда Печоринъ, и даже Онегинъ, долженъ былъ казаться натурою съ необъятными силами души, — прошли невозвратно. Теперь ужъ все эти герои отодвинулись на второй планъ, потеряли прежнее значенiе, перестали сбивать насъ съ толку своей загадочностью и таинственнымъ разладомъ между ними и обществомъ, между великими ихъ силами и ничтожностью делъ ихъ...

Теперь загадка разъяснилась,
Теперь имъ слово найдено.

Слово это — “.

Одинъ изъ типовъ „русскаго безсилiя“ видитъ въ Печорине и Н. В. Шелгуновъ („Дело“ 1868 г., №№ VI, стр. 101—112, и VII, стр. 153—154: ст. „Русскiе идеалы, герои и типы“).

„Въ Печорине мы встречаемъ типъ силы, но силы искалеченной, направленной на пустую борьбу, израсходовавшейся по мелочамъ на дела недостойныя... Онъ сила безъ выхода; сила, ненашедшая дела по себе, и потому напрашивавшаяся на любовныя дела и на борьбу съ такими ничтожествами, какъ Грушницкiй. Но ни борьба съ Грушницкими, ни любовныя дела не въ состоянiи наполнить всего существа Печорина, мелочь надоедаетъ скоро, сила проситъ большаго дела, а большаго дела Печоринъ найдти не въ состоянiи, и на него нападаетъ скука... Въ этомъ скучно ... Несчастье Печорина въ томъ, что онъ не можетъ „поставить себя въ правильныя отношенiя къ обществу и дать своей деятельности разумное и полезное направленiе. Причина этого въ томъ, что Печоринъ былъ воспитанъ не для общественной жизни. Съ первой молодости изъ него создавали одиночку; въ немъ развивали личныя наклонности, желанiя и стремленiя.

Изъ него создавали деспота, предъ волей котораго должно было все склоняться, желанiямъ котораго должно было все служить. И вотъ эта одиночка сталкивается въ жизни съ другими одиночками, воспитанными точно такъ же, какъ онъ, и такъ же, какъ онъ, желающими, чтобы все служило имъ. За столкновенiемъ личныхъ интересовъ является борьба, за борьбой неудовлетворенiе, обоюдное неудовольствiе, разочарованiе и озлобленiе. Въ великосветсксмъ омуте, въ которомъ вращался Печоринъ, онъ не встретилъ сочувствiя, потому что каждый думалъ о себе, и, озлившись на отдельныхъ людей, Печоринъ сталъ вымещать свою злобу на людяхъ, ни въ чемъ передъ нимъ неповинныхъ, и виноватыхъ только въ томъ, что они были такъ же пусты, какъ тотъ большой светъ, который ихъ создалъ. У Печорина недостало ума, чтобы понять, что отдельные люди тутъ ни въ чемъ не виноваты, и что глупо вести борьбу противъ отдельныхъ единицъ. Возвыситься до пониманiя общихъ причинъ, создающихъ анормальныя общественныя явленiя и портящихъ отдельныхъ людей, у Печорина недостало силы. Только поэтому вся его энергiя и сила направилаеь на борьбу съ отдельными лицами, вместо того чтобы бороться съ принципами; только поэтому онъ сталъ разыгрывать демоническую силу, направленную на частную борьбу, вместо того чтобы выдти общественнымъ деятелемъ“.

Узость Печорина зависитъ отъ того, что „въ самомъ Лермонтове не шевелилось никакихъ широкихъ общественныхъ интересовъ... Лермонтовъ далъ большую силу своему герою, но не могъ сообщить ему широкихъ помысловъ, потому что и самъ ихъ не имелъ. Въ этомъ отношенiи замечанiе критиковъ, что въ Печорине Лермонтовъ рисовалъ свой портретъ — совершенно верно. Лермонтовъ озлился на это замечанiе, потому что въ немъ была правда... — изобразитъ мелочниковъ. Лермонтовъ воспитался въ великосветскости и зналъ только великосветскихъ героевъ. Онъ, кажется, и не подозревалъ, чтобы вне общества носителей лайковыхъ перчатокъ и благоуханныхъ будуаровъ могла существовать какая либо жизнь. Для него, какъ и для Печорина, все человечество заключалось въ сливкахъ общества... Лермонтовъ уверяетъ, что Печоринъ современный человекъ, какимъ онъ его понимаетъ и какихъ, къ несчастью, слишкомъ часто встречалъ. Если это такъ, то изъ его словъ можно сделать только одинъ выводъ — что великосветская жизнь перерождаетъ человека и делаетъ его неспособнымъ для общечеловеческой порядочности, и что та же самая жизнь кладетъ печать узкости воззренiй на каждаго поэта и писателя, выросшаго въ этой жизни... Въ чемъ же и слабость всехъ нашихъ поэтовъ и романистовъ, какъ не въ томъ, что они не умели мыслить, не имели решительно никакого понятiя о страданiяхъ человеческихъ и о средствахъ противъ общественныхъ золъ. Оттого ихъ героями являлись не общественные деятели, а великосветскiе болтуны, и, черезъ-чуръ обобщая салонную жизнь они называли „героями нашего времени“ техъ, кого бы правильнее назвать „салонными героями“...

Н. Г. Чернышевскiй „Очеркахъ Гоголевскаго перiода русской литературы“ относитъ Лермонтова къ числу „такихъ колоссальныхъ талантовъ, какъ Пушкинъ, Гоголь“, а въ одномъ изъ писемъ къ Некрасову замечаетъ даже, что Лермонтовъ, какъ поэтъ-художникъ, выше Пушкина. („Современный Мiръ“ 1911 г., сентябрь, стр. 172: ст. Е. Ляцкаго „Н. Г. Чернышевскiй въ редакцiи „Современника“).

 Ефремова, помещена вводная статья А. Н. Пыпина (XV—XCVI стр.), заключающая въ себе подробную бiографiю поэта и общественно-литературную характеристику его творчества.

„Поэзiя Лермонтова, — заканчиваетъ Пыпинъ, — произвела глубокое и сильное впечатленiе на современниковъ — фактъ, котораго не должна забыть верная историческая оценка его деятельности. Несколько десятилетiй изменили очень многое въ понятiяхъ, и некоторыя стороны этой деятельности потеряли для насъ живое непосредственное значенiе, но въ свое время и эти стороны были понятны, — Лермонтовъ угадывалъ стремленiя времени и далъ имъ поэтическое выраженiе. Въ немъ чувствовался поэтъ, близко принимавшiй къ сердцу интересы общественнаго развитiя, и по праву онъ привлекалъ къ себе самое глубокое сочувствiе свежихъ умовъ своего поколенiя. Но эти особенности времени не составляютъ всего содержанiя лермонтовской поэзiи; вне ихъ, онъ еще надолго останется однимъ изъ любимейшихъ представителей русской поэзiи, по энергiи чувства, богатству поэтическихъ мотивовъ и необыкновенной прелести формы“.

Достоевскiй, въ „Дневнике Писателя“ за 1877 г., причисляетъ Лермонтова къ темъ русскимъ поэтамъ, которые уверовали въ „правду народную“. „Лермонтовъ, конечно, былъ байронистъ, но по великой своеобразной поэтической силе своей и байронистъ-то особенный, — какой-то насмешливый, капризный и брюзгливый, вечно неверующiй даже въ собственное свое вдохновенiе, въ свой собственный байронизмъ. Но если-бъ онъ пересталъ возиться съ больною личностью русскаго интеллигентнаго человека, мучимаго своимъ европеизмомъ, то наверно-бъ кончилъ темъ, что отыскалъ исходъ, какъ и Пушкинъ, въ преклоненiи передъ народной правдой, и на то есть большiя и точныя указанiя... и ясенъ. Онъ любитъ русскаго солдата, казака, онъ чтитъ народъ... Остался-бы Лермонтовъ жить и мы-бы имели великаго поэта, тоже признавшаго правду народную, а, можетъ быть, и истиннаго „печальника горя народнаго“...

————

Въ начале 80-хъ годовъ профессоръ Юрьевскаго Университета П. А. Висковатовъ„Демонъ“, въ которомъ VI-я строфа второй части составляетъ заключительную строфу первой и очень существенно изменены V, VIII, IX и X строфы второй части, не говоря уже о разныхъ мелкихъ измененiяхъ во многихъ отдельныхъ стихахъ и выраженiяхъ поэмы, „изобличающихъ руку мастера“. Висковатовъ принялъ этотъ списокъ „Демона“, съ подписью и карандашными поправками яко бы самого поэта, за поэмы, „где субъективный, личный элементъ первыхъ набросковъ уступалъ место эпическому элементу, и поэма основывалась не на автобiографическомъ начале, а на народныхъ верованiяхъ, хранящихъ въ себе воззренiя целой страны, ставшей для поэта второю родиной“... („Русск. Вестн.“ 1889 г., кн. III, стр. 213—251: ст. „. Поэма М. Ю. Лермонтова и ея окончательная, вновь найденная обработка“). Литературная критика отнеслась къ находке Висковатова очень скептически, заподозревъ подделку. („Новое Время“ 1888 г., №№ 4374 и 4378; 1891 г., №№ 5593 и 5615).

„Я не могу, — писалъ А. С. Суворинъ, — взять на себя трудъ доказывать, что рука Лермонтова подделана — на это у меня нетъ ни матерiаловъ, ни знакомства съ подлинными рукописями Лермоитова; но мне известно по многочисленнымъ процессамъ, что подделаться подъ чужую руку — дело весьма не хитрое, для чего не надо ни ума, ни таланта, а только навыкъ. Но подделать стихъ Лермонтова, подделатьея подъ его мысли, „дышащiя силой“, на которыя, „какъ жемчугъ нижутся слова“, — вотъ что чрезвычайно трудно, ибо тутъ необходимы и умъ, и поэтическiй талантъ, равные Лермонтову... Подделка не носитъ на себе ничего лермонтовскаго, следовательно авторъ карандашныхъ поправокъ подделался подъ руку Лермонтова; кроме того, ни въ 1840, ни въ 1841 г. Лермонтовъ не могъ заниматься „обработкой“ „Демона“, и именно въ эти годы относился къ своей поэме довольно скептически“. („Новое Время“ 1891 г., № 5593).

Желая доказать оспариваемую достоверность найденнаго и изданнаго списка „Демона“ (въ III т. собранiя сочиненiй Лермонтова), Висковатовъ обратился въ Отделенiе русскаго языка и словесности Императорской Академiи Наукъ съ просьбою разсмотреть эту рукопись и определить ея достоинство. 8-го февраля 1892 г. состоялось экстренное собранiе Отделенiя, въ которое приглашены были, кроме самого Висковатова, члены-корреспонденты Академiи Наукъ: А. Н. Майковъ, Я. П. Полонскiй, Н. Н. Страховъ, А. Н. Пыпинъ, Д. В. Григоровичъ и гр. А. А. Голенищевъ-Кутузовъ. „Достоверность вновь найденнаго списка была признана всеми присутствующими; причемъ относительно самой рукописи 1840—41 г. было заявлено сожаленiе, что почти все карандашныя поправки совершенно исчезли вследствiе покрытiя ихъ лакомъ, а оне могли бы служить подкрепленiемъ того, что рукопись находилась въ рукахъ Лермонтова и имъ была исправлена. Но, признавая напечатанную проф. Висковатовымъ за несомненно последнюю изъ числа известныхъ до сихъ поръ и притомъ лучшую переработку поэмы самимъ Лермонтовымъ, все признали, что, если бы продлилась жизнь поэта, онъ, конечно, на этомъ не остановился бы и, очень можетъ быть, еще разъ решился бы на переделку или выправку поэмы. Последнюю намъ известную переделку, указывающую на совершенно новую конценцiю сюжета, не только намеченную, но частью выполненную, представляетъ найденный Висковатовымъ списокъ“. (Сборникъ Отделенiя русскаго языка и словесности Императорской Академiи Наукъ, т. 53, стр. V—XX: Извлеченiя изъ протоколовъ заседанiй Отделенiя).

Въ примечанiяхъ къ тексту поэмы „Демонъ“ (II, 485—86) мы уже говорили, что найденный и изданный Висковатовымъ списокъ есть не более, какъ позднейшая переделка подлиннаго текста: слишкомъ много возбуждаетъ онъ серьезныхъ сомненiй и возраженiй, какъ со стороны содержанiя, такъ и со стороны художественно-литературной формы. Не въ пользу списка Висковатова и палеографическiя наблюденiя: настаивать, что рукопись „была въ рукахъ поэта“ и что имеющiяся здесь карандашныя поправки и пометки „представляютъ несомненное сходство съ почеркомъ последнихъ рукописей поэта, напримеръ, 15-й тетради Лермонтовскаго Музея“, — для этого нетъ никакихъ основанiй9).

————

Въ январе 1888 года В. Д. Спасовичъ прочиталъ две публичныхъ лекцiи о Лермонтове, изъ которыхъ составился этюдъ „Байронизмъ Лермонтова“, напечатанный въ апрельской книге „Вестника Европы“ за тотъ же годъ.

Прежде чемъ заглянуть въ „поэтическую мастерскую художника“, критикъ делаетъ попытку выделить изъ поэзiи Лермонтова все второстепенное и случайное и отодвинуть на заднiй планъ стихiи политическую и общественную, которыя вообще занимали у него мало места.

„Уродливыхъ условiй общежитiя Лермонтовъ не изследовалъ, причинъ зла даже и не искалъ, борьбы съ существующимъ и преобразованiй не замышлялъ.

Многое изъ нечистотъ, которыми было заражено тогдашнее общество, прилипло къ нему и срослось съ его личностью, но онъ успелъ выразить скорбь одинокой души, влекомой полусознательнымъ порывомъ къ иному, лучшему бытiю, съ такою правдою и захватывающею силою, что, умирая въ 28 летъ, онъ уже былъ первокласснымъ поэтомъ, единственнымъ великимъ поэтомъ Николаевской эпохи (Пушкинъ есть преимущественно поэтъ Александровскаго перiода)“.

Мiросозерцанiе Лермонтова, глубоко печальное и пессимистическое въ коренныхъ своихъ чертахъ, развилось и созрело одновременно съ изученiемъ Байрона и подъ влiянiемъ Байрона, оставившаго на немъ глубокiе, неизгладимые следы, но имеетъ, однако, свой особенный характеръ.

„Все, что было у Байрона светлоголубого, исчезло у Лермонтова; зато выступило наружу все багровое, злобное, демоническое, съ такою силою, что для людей, которые приноровились распознавать человека по его манере писать, по его пошибу, Лермонтовское настроенiе можетъ иногда показаться более Байроновскимъ, чемъ у самого Байрона“...

Лермонтовъ похожъ на Байрона „более по темпераменту, нежели по чертамъ лица... Оба они были люди высокой породы, оба принадлежали къ племени Прометея“.

„Въ 16 летъ Лермонтовъ уже тотъ великiй и вполне развившiйся художникъ, какимъ онъ и умеръ, имея не полныхъ 28 летъ, притомъ тотъ же жестокiй, своенравный характеръ, человекъ сознающiй всю ненасытность своихъ желанiй, свою неспособность ихъ умерить, терпящiй жажду явно несбыточнаго счастiя, превращающую его жизнь въ пытку, такъ что все перерабатывалось въ этомъ горниле души и поэтическаго творчества въ нечто едкое и ядовитое. Существовало полное отсутствiе равновесiя между ощущенiями, заставляющими человека радоваться или страдать, составляющими единственный матерiалъ психической жизни, — и ненасытными желанiями натуры безпокойной и далеко не заурядной, такъ какъ она была одарена весьма сильнымъ умомъ, никогда не отдыхающимъ, не останавливающимся на поверхности вещей и притомъ метафизическимъ, занятымъ прежде всего одними вечными вопросами бытiя, вопросами о его причинахъ и целяхъ, неразрешимыми, а между темъ неотвязчивыми“...

Что касается частностей влiянiя Байроновской поэзiи на Лермонтова, то все предположенiя, какъ о пользе влiянiя Байрона на Лермонтова, такъ и о пользе Лермонтовскаго протеста à la Byron, должны быть, — по мненiю критика, — совершенно оставлены, какъ безусловно противныя задачамъ литературной критики и сильно препятствующiя анализу фактовъ, долженствующихъ быть прежде всего установленными, притомъ фактовъ не соцiальнаго, а психологическаго свойства.

„Не будь Байрона и его влiянiя, — изъ Лермонтова вышелъ бы, можетъ быть, крупный поэтъ, не очень высокаго полета, съ узкимъ нацiональнымъ направленiемъ, сильно держащiйся за родную почву множествомъ корней, а потому и популярный и любимый. Подъ влiянiемъ Байрона изъ Лермонтова выработался поэтъ весьма высокаго полета, но космополитическiй, можетъ быть и безпочвенный, но столь могучiй по силе генiя, что въ теченiе всехъ истекающихъ по его смерти 50 летъ ни одинъ изъ появившихся потомъ певцовъ не унаследовалъ его волшебной лиры, никто не приблизился къ нему, — все они точно маленькiе холмы въ виду этого поэтическаго Казбека“.

„Несмотря на отсутствiе положительной веры, а вместе съ нею и твердой точки опоры для убежденiй, несмотря на свой мрачный и радикальнейшiй пессимизмъ, поэзiя Лермонтова не производила, однако, на современниковъ и не производитъ на потомство удручающаго впечатленiя и чувствъ отчаянiя и безнадежности, которыхъ, повидимому, можно было бы отъ нея ожидать по ея отрицательному направленiю. Напротивъ того, действiе ея было какъ будто бы противоположное: она воспламеняла энтузiастовъ, вселяла скорее бодрость, а не малодушiе; она заставила признать Лермонтова прямымъ наследникомъ лиры Пушкина, первымъ въ Россiи поэтомъ, ранняя смерть котораго оплакиваема была какъ народное бедствiе. Какъ согласовать эти кажущiяся противоречiя?“

Критикъ указываетъ на метафизическiй элементъ въ поэзiи Лермонтова, „обезпечивающiй за нею прочное и могучее влiянiе, сообщающiй ей чарующую прелесть“. Склонности къ мистицизму у Лермонтова не было, но „всеми своими помышленiями онъ стремился къ сверхчувственному, къ недоступному для нашего ума, и больше жилъ въ этой угадываемой области, нежели въ мiре действительномъ“.

————

Исполнившееся 15 iюля 1891 г. пятидесятилетiе со дня смерти поэта внесло большое оживленiе въ Лермонтовскую литературу. Появились работы: П. В. Висковатова, Н. А. Котляревскаго Ключевскаго, Н. К. Михайловскаго, О. П. , Н. П. Дашкевича, П. В. Владимiрова

Въ послесловiи къ своему труду: „Михаилъ Юрьевичъ Лермонтовъ. Жизнь и творчество“ П. А. пишетъ:

„Желая дать по возможности полную бiографiю М. Ю. Лермонтова, — я собиралъ матерiалъ для нея, начиная съ 1879 года. Я могъ однако заниматься только урывками. Тщательно следя за малейшимъ извещенiемъ или намекомъ о какихъ-либо письменныхъ матерiалахъ или лицахъ, могущихъ дать сведенiя о поэте, я не только вступилъ въ обширную переписку, но и совершилъ множество поездокъ. Матерiалъ оказался разсеяннымъ отъ береговъ Волги до западной Европы, отъ Петербурга до Кавказа. Иногда поиски были безплодны, иногда увенчивались неожиданнымъ успехомъ. Исторiя разыскиванiя матерiаловъ этихъ представляетъ много любопытнаго и поучительнаго, и я предполагаю со временемъ описать испытанное мною. Случалось, что клочекъ рукописи, найденной мною въ Штутгарте, пополнялъ и объяснялъ, что̀ случайно уцелело въ пределахъ Россiи. Труда своего я не пожалелъ; о достоинстве бiографiи судить читателю. Я постарался проследить жизнь поэта шагъ за шагомъ, касаясь творчества его въ связи съ нею. Необходимо было бы написать еще и подробное критико-литературное изысканiе о немъ. Тогда образъ Лермонтова, какъ человека и писателя, еще яснее вырезался бы изъ тумана различныхъ мненiй и сужденiй русскихъ и европейскихъ критиковъ. Каждый великiй поэтъ и писатель является продуктомъ не только жизни, но и литературныхъ токовъ, родныхъ и чужеземныхъ. Касаться токовъ этихъ въ своей книге я могъ лишь слегка и намеками; это требуетъ особаго изученiя и особаго труда“. (Стр. 449).

къ поэту и самоотверженiемъ, трудъ этотъ никогда не потеряетъ своего интереса и своего значенiя.

Наиболее ценнымъ вкладомъ въ юбилейную литературу о Лермонтове является книга Н. А. Котляревскаго Михаилъ Юрьевичъ Лермонтовъ. 10).

„Для всехъ, кто чутокъ къ красоте, кто склоненъ и любитъ думать объ ея смысле и назначенiи въ нашей жизни, поэзiя Лермонтова навсегда останется неизсякаемымъ родникомъ наслажденiя и размышленiя. Но въ ней есть и иная сила, столь же вечная, какъ ея красота. Въ художественную форму облекла эта поэзiя целый рядъ вопросовъ нравственнаго порядка, — вопросовъ, не только связанныхъ съ определеннымъ историческимъ моментомъ нашей русской жизни, но связанныхъ вообще съ бытiемъ человека, поскольку человекъ мыслитъ и ощущаетъ себя не единичнымъ явленiемъ, а частью единаго целаго, въ отношенiи къ которому у него есть и права, и обязанности. Лермонтовъ — изъ семьи моралистовъ, искателей нравственной истины. Чего онъ искалъ и какъ искалъ — вотъ вопросъ, на который авторъ настоящей книги желалъ бы ответить“.

Въ стихахъ Лермонтова авторъ видитъ „плодъ неустаннаго раздумья человека надъ своимъ чувствомъ къ ближнему“, „правдивый отголосокъ истинныхъ и глубокихъ душевныхъ страданiй. Везде, и въ поэмахъ и въ романахъ, и въ стихахъ слышится нота грусти и отчаянiя, покрываемая иногда лишь песнью гнева. Ни радости, ни восторга не встретимъ мы въ поэзiи Лермонтова — и это исключительное господство печальныхъ мотивовъ объясняется, помимо врожденной склонности поэта къ нимъ, также и той тяжелой душевной тревогой, какую онъ испытывалъ всю жизнь при неспокойной своей совести. Лермонтовъ никогда собой доволенъ не былъ, ему всегда казалось, что вся его жизнь — неосмысленное и безцельное явленiе, стоящее въ прямомъ противоречiи съ темъ высокимъ представленiемъ о ней, которое очень рано сложилось въ его уме и сердце; и на свою литературную деятельность Лермонтовъ смотрелъ также очень недоверчиво и грустно. Поэтъ страдалъ оттого, чго не могъ найти цели и назначенiя ни своей жизни, ни своему творчеству. Но въ чемъ же первопричина такого мучительнаго, неудовлетвореннаго состоянiя духа, причина, не позволившая Лермонтову остановиться ни на одномъ какомъ-нибудь произвольномъ решенiи тревожившихъ его вопросовъ и заставлявшая его постоянно думать надъ задачей своей жизни, надъ своимъ великимъ призванiемъ, надъ необходимостью найти себе въ окружающей среде и место, и дело? Этотъ первоисточникъ душевныхъ страданiй поэта, — „чувство ответственности передъ жизнью и сознанiе своей неразрывной связи съ теми, чьи печали и радости эту жизнь наполняютъ“... „родникомъ страданiй Лермонтова была его недремлющая совесть, твердившая ему неустанно, что его жизнь не соответствуетъ его идеаламъ, его творчество — высокому понятiю о поэзiи, его отношенiе къ людямъ — тому нравственному чувству, какое поэтъ ощущалъ въ себе, но никакъ не могъ оформить и философски обосновать... Лермонтовъ былъ истинный сынъ того XIX века, который поставилъ этическую проблему жизни въ центръ всего мiрозданiя и такъ интенсивно трудился надъ ея решенiемъ. Работа Лермонтова надъ самимъ собой была частичнымъ проявленiемъ одной общей работы, занимавшей умы и сердца всего культурнаго мiра... Лермонтовъ не завещалъ людямъ ничего, кроме тревожныхъ, вечно красивыхъ образовъ, въ которыхъ воплотилось неустанное стремленiе и боренiе человеческаго духа. Изнурительная душевная борьба приводила къ ряду вопросовъ, на которые не было устойчиваго ответа... сила вся уходила на поиски... Въ томъ виде, въ какомъ поэзiя Лермонтова передъ нами, она — неразрешенный душевный диссонансъ“...

больше, чемъ предметами, которые такой анализъ вызывали. Однако, несмотря на полную оторванность отъ действительности, узкую субъективность, оценивающую явленiе жизни лишь въ ихъ отношенiи къ одной данной личности, неопределенность и сбивчивость въ своихъ конечныхъ взглядахъ на мiръ и человека, — несмотря на все это, поэзiя Лермонтова была, безспорно, настоящей „прогрессивной“ силой въ русскомъ обществе.

„Она отвергала всякiй самодовольный покой духа, не позволяла людямъ засыпать въ довольстве настоящимъ, толкала ихъ впередъ, учила строгому суду надъ самимъ собою, и была въ ихъ глазахъ художественно воплощеннымъ принципомъ неустаннаго „стремленiя“, т. е. призывнымъ, хоть и грозно-печальнымъ голосомъ, раздававшимся тогда среди, въ большинстве случаевъ, инертной и слабовольной массы. Это отрицанiе душевнаго покоя во имя творческой тревоги и постояннаго самонаблюденiя и есть тотъ общечеловеческiй элементъ, который, помимо художественнаго, навсегда спасаетъ поэзiю Лермонтова отъ забвенiя“. „Пусть самые вопросы жизни, затронутые Лермонтовымъ, остались нерешенными и только намеченными, одинъ тотъ фактъ, что они съ невиданной для того времени настойчивостью были пущены имъ въ оборотъ, сохранитъ навсегда за его поэзiей важное историко-культурное значенiе“.

Въ отношенiи къ другимъ, современнымъ ей, литературнымъ направленiямъ поэзiя Лермонтова — совсемъ особое, исключительное явленiе. Въ лирическомъ настроенiи старшаго поколенiя нетъ почти ничего, что предвещало бы столь быстрый и пышный расцветъ такой тревожной поэзiи. Въ песняхъ сверстниковъ также очень мало на нее откликовъ.

„Все современные ему певцы своей печали и радости обнаружили... большую уравновешенность ума и сердца и большую нелюбовь ко всяческому волненiю — идейному или сердечному. Мотивы протеста, титаническихъ порывовъ, боренiя духа были имъ чужды. Если въ песне кого-либо изъ нихъ такiе мотивы встречались, то они вытекали изъ условiй личной жизни поэтовъ; и такiе случаи бывали очень редки. Если же некоторые изъ этихъ лириковъ отъ природы получали въ даръ способность волноваться, то они изъ всехъ силъ старались подавить въ себе это волненiе и неохотно ему уступали. Большинство же молодыхъ лириковъ совсемъ его не ощущало, и религiозное чувство, отвлеченная мысль и эстетическая эмоцiя водворяли въ ихъ душе желанный покой и гармонiю... на то броженiе нравственныхъ понятiй и чувствъ, какимъ была полна его эпоха. Поэзiя Лермонтова порывала съ мiросозерцанiемъ старшаго поколенiя и говорила ясно и ярко о томъ, какъ трудно решаются нравственныя проблемы и сколь мучительной тревогой покупаются попытки всякаго пересмотра, всякой проверки установившихся взглядовъ на коренные вопросы жизни“.

(О книге Н. А. Котляревскаго см. статью В. Спасовича „Вестнике Европы“ 1891 г., кн. XII, стр. 604—634).

В. О. Ключевскiй. Грусть. („Русская Мысль“ 1891 г. кн. VII, стр. 1—18).

Въ поэзiи Лермонтова авторъ видитъ только настроенiе, безъ притязанiй осветить мiръ какимъ-либо философскимъ или поэтическимъ светомъ, расшириться въ цельное мiросозерцанiе.

„У него не ищите того поэтическаго света, какой бросаетъ поэтъ-философъ на мiрозданiе, чтобы по своему осветить соотношенiе его частей, ихъ стройность или нескладицу, у него нетъ поисковъ смысла жизни; но въ ея явленiяхъ онъ искалъ своего собственнаго отраженiя, которое помогло бы ему понять самого себя, какъ смотрятся въ зеркало, чтобы уловить выраженiе своего лица. Онъ высматривалъ себя въ разнообразныхъ явленiяхъ природы, подслушивалъ себя въ нестройной разноголосице жизни, перебиралъ одинъ поэтическiй мотивъ за другимъ, чтобы угадать, который изъ нихъ есть его собственный, его природная поэтическая гамма, и, подбирая сродные звуки, поэтъ слилъ ихъ въ одно поэтическое созвучiе, которое было отзвукомъ его поэтическаго духа. Это созвучiе, эта лермонтовская поэтическая гамма — грусть, какъ выраженiе не общаго смысла жизни, а только характера личнаго существованiя, настроенiя единичнаго духа. Лермонтовъ — поэтъ не мiросозерцанiя, а настроенiя, певецъ личной грусти, а не “.

Лермонтовъ былъ поэтомъ грусти въ полномъ художественномъ смысле этого слова: онъ создалъ грусть, какъ поэтическое настроенiе, изъ техъ разрозненныхъ ея элементовъ, какiе нашелъ въ себе самомъ и въ доступномъ его наблюденiю житейскомъ обороте. Потому не психологiю надобно призывать для объясненiя его поэзiи, а его поэзiя можетъ пригодиться для психологическаго изученiя того настроенiя, которое служило ей источникомъ. Грусть стала звучать въ песне Лермонтова, какъ только онъ началъ петь:

И грусти ранняя на мне печать.

Она проходитъ непрерывающимся мотивомъ по всей его поэзiи; сначала заглушаемая звуками, взятыми съ чужого голоса, она потомъ становится господствующею нотой, хотя и не освобождается вполне отъ этихъ чуждыхъ звуковъ.

— не торжество нелепой действительности надъ разумомъ и не протестъ последняго противъ первой, а торжество печальнаго сердца надъ своею печалью, примиряющее съ грустною действительностью. Грусть лишена счастья, не ждетъ, даже не ищетъ его и не жалуется:

У неба счастья не прошу
И молча зло переношу.

Какъ и подъ какими влiянiями сложилось такое настроенiе поэта?

Поэтическое развитiе Лермонтова, конечно, направлялось особенностями личнаго характера и воспитанiя поэта и характеромъ среды, изъ которой онъ вышелъ и которая его воспитала. Изысканныя и тонкiя чувства и мечтательныя страданiя, черезъ которыя прошла поэзiя Лермонтова, прежде чемъ нашла и усвоила свое настоящее настроенiе, теперь на многихъ, пожалуй, произведутъ впечатленiе досужихъ затей стараго барства, и нужно уже историческое изученiе, чтобы понять ихъ смыслъ и происхожденiе. Но самое настроенiе этой поэзiи совершенно понятно и безъ историческаго комментарiя. „Основная струна его звучитъ и теперь въ нашей жизни, какъ звучала вокругъ Лермонтова. Она слышна въ господствующемъ тоне русской песни — не веселомъ и не печальномъ, а грустномъ. Ея тону отвечаетъ и обстановка, въ какой она поется. Всмотритесь въ какой угодно пейзажъ русской природы: веселъ онъ или печаленъ? Ни то, ни другое: онъ грустенъ. Пройдите любую галлерею русской живописи и вдумайтесь въ то впечатленiе, какое изъ нея выносите: весело оно или печально? Какъ будто немного весело и немного печально: это значитъ, что оно грустно. Вы усиливаетесь припомнить, что где-то было уже выражено это впечатленiе, что русская кисть на этихъ полотнахъ только иллюстрировала и воспроизводила въ подробностяхъ какую-то знакомую вамъ общую картину русской природы и жизни, произведшую на васъ то же самое впечатленiе, немного веселое и немного печальное, — и вспоминаете Лермонтова... Это — русское настроенiе, не восточное, не азiатское, а нацiональное русское. На Западе знаютъ и понимаютъ эту резиньцiю, но тамъ она — спорадическое явленiе личной жизни и не переживалась, какъ народное настроенiе. На Востоке къ такому настроенiю примешивается вялая, безнадежная опущенность мысли и изъ этой смеси образуется грубый психологическiй составъ, называемый фатализмомъ. Народу, которому пришлось стоять между безнадежнымъ Востокомъ и самоувереннымъ Западомъ, досталось на долю выработать настроенiе, проникнутое надеждой, но безъ самоуверенности, а только съ верой. Поэзiя Лермонтова, освобождаясь отъ разочарованiя, навеяннаго жизнью светскаго общества, на последней ступени своего развитiя близко подошла къ этому нацiонально-религiозному настроенiю, и его грусть начала прiобретать оттенокъ поэтической резиньяцiи, становилась художественнымъ выраженiемъ того стиха молитвы, который служитъ формулой русскаго религiознаго настроенiя: . Никакой христiанскiй народъ своимъ бытомъ, всею своею исторiей не прочувствовалъ этого стиха такъ глубоко, какъ русскiй, и ни одинъ русскiй поэтъ доселе не былъ такъ способенъ глубоко проникнуться этимъ народнымъ чувствомъ и дать ему художественное выраженiе, какъ Лермонтовъ“.

(По поводу статьи Ключевскаго см. статью И. „Лермонтовскiй вопросъ“ — въ „Русск. Ведомост.“ 1891 г., 18 окт.).

С. А. Андреевскiй. Лермонтовъ. Характеристика. („“. Спб. 1891. Изд. 2, стр. 217—250. Ср. П. Перцовъ. „Философскiя теченiя русской поэзiи“. Спб. 1896 г., стр. 131—149).

Признавая въ произведенiяхъ Лермонтова чрезвычайную близость ихъ интересамъ действительности, критикъ останавливается не на реальной стороне таланта поэта, а на сверхчувственной, более глубокой и менее изследованной. Исключительная особенность Лермонтова состояла въ томъ, что въ немъ соединялось глубокое пониманiе жизни съ громаднымъ тяготенiемъ къ сверхчувственному мiру. Въ исторiи поэзiи едва ли сыщется другой подобный темпераментъ. Нетъ другого поэта, который бы такъ явно считалъ небо своей родиной и землю — своимъ изгнанiемъ. Смелое, вполне усвоенное Лермонтовымъ, родство съ небомъ даетъ ключъ къ пониманiю и его жизни, и его произведенiй. Неизбежность высшаго мiра проходитъ полнымъ аккордомъ черезъ всю лирику Лермонтова. Онъ самъ весь пропитанъ кровною связью съ надзвезднымъ пространствомъ. Здешняя жизнь — ниже его. Онъ всегда презираетъ ее, тяготится ею. Его душевныя силы, его страсти — громадны, не по плечу толпе; все ему кажется жалкимъ, на все онъ взираетъ глубокими очами вечности, которой онъ принадлежитъ; онъ съ ней разстался на время, но непрестанно и безутешно по ней тоскуетъ. Его великая и пылкая душа была какъ бы занесена сюда для „печали и слезъ“, всегда здесь „томилась“, и


Ей скучныя песни земли.

Все этимъ объясняется. Объясняется, почему ему было „и скучно, и грустно“, почему любовь только раздражала его, ибо „вечно любить невозможно“; почему ему было легко лишь тогда, когда онъ твердилъ какую-то чудную молитву, когда ему верилось и плакалось; почему морщины на его челе разглаживались лишь въ те минуты, когда „въ небесахъ онъ виделъ Бога“, почему онъ благодарилъ Его за „даръ души, растраченный въ пустыне“, и просилъ поскорее избавить отъ благодарности, почему, наконецъ, въ одномъ изъ своихъ последнихъ стихотворенiй онъ воскликнулъ съ уверенностью ясновидца:

Но я безъ страха жду довременный конецъ:
Давно пора мне мiръ увидеть новый.

для его ума и такъ гадкимъ для его сердца. Сожительство въ Лермонтове безсмертнаго и смертнаго человека составляло всю горечь его существованiя, обусловило весь драматизмъ, всю привлекательность, глубину и едкость его поэзiи. Какъ поэтъ, явно недовольный жизнью, Лермонтовъ давно причисленъ къ пессимистамъ. Но это пессимистъ совершенно особенный, существующiй въ единственномъ экземпляре. Въ Лермонтове живутъ какiе-то затаенные идеалы, его взоры всегда обращены къ какому-то иному, лучшему мiру. Что воспеваетъ Лермонтовъ? То же самое, что и все другiе поэты, разочарованные жизнью. Но у другихъ вы слышите минорный тонъ, жалобы на то, что молодость исчезаетъ, что любовь непостоянна, что всему грозитъ неумолимый конецъ, — словомъ, вы встречаете пессимизмъ безсильнаго унынiя. У Лермонтова, наоборотъ, ко всему этому слышится презренiе. Онъ будто говоритъ: „все это глупо, ничтожно, жалко, — но только я-то для всего этого не созданъ!“... — „Жизнь — пустая и глупая шутка“... — „Къ ней, должно быть, где-то существуетъ какое-то дополненiе: иначе вселенная была бы комкомъ грязи“... И съ этимъ убежденiемъ онъ бросаетъ свою жизнь, безъ надобности, шутя, подъ первой прiятельской пулей... И такъ, лермонтовскiй пессимизмъ есть .

Н. К. Михайловскiй. Герой безвременья. („Русск. Ведомости“ 1891 г., №№ 192 и 216. Ср. Сочиненiя, т. V, стр. 303—47).

находитъ въ области героизма. Съ ранней молодости, можно сказать, съ детства, и до самой смерти мысль и воображенiе Лермонтова были направлены на психологiю прирожденнаго властнаго человека, на его печали и радости, на его судьбу, то блестящую, то мрачную.

„Действовать, бороться, покорять сердца, такъ или иначе оперировать надъ душами ближнихъ и дальнихъ, любимыхъ и ненавидимыхъ, — таково призванiе или коренное требованiе натуры всехъ выдающихся действующихъ лицъ произведенiй Лермонтова, да и его самого. Имъ было бы совершенно дико и непонятно то преувеличенное почтенiе къ мысли, идее, теорiи, которое получило такое яркое выраженiе въ знаменитомъ „я мыслю, следовательно существую“ Декарта, равно какъ и многiя другiя блестящiя страницы исторiи философiи. „Я мыслю“ — изъ этого еще ничего не следуетъ. Мысль, идея есть лишь зачатокъ действiя и сама по себе отнюдь не можетъ служить доказательствомъ или мериломъ сушествованiя. Существованiе самой мысли еще нуждается въ доказательстве, которое дается лишь обнаруженiемъ ея въ действiи. Припомните слова Печорина: „идея зла не можетъ войти въ голову человека безъ того, чтобы онъ не захотелъ приложить ее къ действительности; идеи — созданья органическiя, ихъ рожденiе уже даетъ имъ форму, и эта форма есть действiе“. Таковъ, по Лермонтову, естественный строй душевной жизни, и это воззренiе весьма близко въ тому, которое становится господствующимъ въ современной психофизiологiи. Лермонтовъ дошелъ до него путемъ логическихъ выкладокъ или систематическаго изученiя; онъ прочелъ его готовымъ въ своей собственной душе, которой была инстинктивно противна половинчатая жизнь замкнутой мысли, не завершенной действiемъ. Столь же чуждо Лермонтову было и замкнутое, самодовлеющее художественное творчество. При всей его горячей любви и глубокомъ уваженiи къ Пушкину, онъ никогда не подписался бы подъ известною поэтическою profession de foi своего старшаго брата по искусству: „не для житейскаго волненья... не для битвъ, мы рождены для вдохновенья, для звуковъ сладкихъ и молитвъ“. Лермонтовъ желалъ, напротивъ, чтобы „мерный звукъ его могучихъ словъ воспламенялъ бойца для битвы“, чтобы его стихъ, какъ божiй духъ, носился надъ толпой и отзывъ мыслей благородныхъ звучалъ, какъ колоколъ на башне вечевой въ дни торжествъ и бедъ народныхъ.

Но если естественный строй душевной жизни требуетъ превращенiя мысли въ действiе, то въ действительности мы видимъ постоянныя нарушенiя этого закона. Неудивительно поэтому, что значительная часть Лермонтовской поэзiи отличается резко отрицательнымъ тономъ. На каждомъ шагу наталкивался онъ на разнообразныя формы отлученiя мысли отъ дела или дела отъ мысли и, оскорбленный въ коренномъ требованiи своей натуры, металъ направо и налево свой „железный стихъ, облитый горечью и злостью“...

Лермонтовъ — .

„Вся жизнь его протекла въ условiяхъ, совершенно неблагопрiятныхъ для прiисканiя деятельности, сколько-нибудь его достойной, за исключенiемъ, разумеется, поэзiи, въ которую онъ и вкладывалъ свою уязвленную душу. Отсюда мрачные мотивы и мрачный тонъ этой поэзiи. Въ придачу къ тяжкимъ впечатленiямъ детства, быть можетъ и преувеличеннымъ пылкостью воображенiя и болезненною чуткостью поэта, въ пору сознательной жизни являлось еще нечто въ роде мукъ Прометея, у котораго печень вновь выростаетъ по мере того, какъ ее клюетъ коршунъ... Даже въ юнкерской школе, среди веселаго разгула и непристойныхъ упражненiй въ поэзiи, Лермонтовъ внутренно угрызался и тосковалъ. И такъ было всю жизнь. Становясь на Кавказе во главе чего-то въ роде шайки башибузуковъ, онъ находилъ некоторое удовлетворенiе, которое самъ сравниваетъ съ ощущенiями азартной игры; но это лишь увлеченiе минуты, за которымъ следуетъ горькое раздумье и разочарованiе. Слепая сила его собственной природы стихiйно побуждала его дерзать и владеть где бы то ни было и при какихъ бы то ни было обстоятельствахъ, а голосъ разума и совести клеймилъ эту жизнь печатью пошлости и пустоты. Но опять, при первомъ удобномъ случае, при новой встрече съ женщиной, при столкновенiи съ новымъ обществомъ, жажда дерзать и владеть выступала впередъ, и опять голосъ разума и совести говорилъ: не то! не таково должно быть поле деятельности для „необъятныхъ силъ!“ Немудрено, что въ душе поэта вспыхивали зловещiе огни отчаянiя и злого, мстительнаго чувства. Немудрено, что жизнь казалась ему временами „пустою и глупою шуткой...

(См. также „. Записки“ 1880 г., кн. IV, стр. 337—43, и Литература и жизнь. СПБ. 1892, стр. 244—25).

 Дашкевичъ. Мотивы мiровой поэзiи въ творчестве Лермонтова. („Чтенiя въ Ист. Общ. Нестора летописца“, кн. VI, отд. II, стр. 231—252).

Самыя разнородныя связи соединяли творчество Лермонтова съ поэзiею Запада. Это не препятствовало однако нашему поэту горячо отзываться на нужды родной земли и вместе стать оригинальнымъ выразителемъ нацiональныхъ основъ и собственныхъ могучихъ душевныхъ порывовъ. Какъ истинно даровитый поэтъ, Лермонтовъ воспринималъ изъ общечеловеческаго творчества то, что подходило къ его личному мiровоззренiю и настроенiю и уясняло последнее, и часто лишь вдохновлялся заимствованною общею идеею къ созданiю своеобразныхъ новыхъ построенiй. Такимъ образомъ, и творчество Лермонтова подтверждаетъ общее наблюденiе, по которому поэзiя вечно обновляется, преобразуя старыя концепцiи и сообщая имъ новый смыслъ.

Его же. — тамъ же, кн. VII, стр. 182—253.

Когда Лермонтовъ принялся за первые наброски своей поэмы, онъ зналъ уже и неукротимо гордаго Мильтонова Сатану, сатану-революцiонера, который предпочелъ царство въ аду рабству на небе, и Байроновскаго Люцифера, вечнаго врага Божiя: и тотъ и другой величавы и въ самомъ паденiи не утратили первой красы. Оттуда-то, вероятно, чудная и вместе страшная краса того демона, образъ котораго рано началъ тревожить душу поэта. Зналъ Лермонтовъ и язвительнаго насмешника Мефистофеля, и демона, который являлся Пушкину. Были известны Лермонтову далее и некоторые другiе литературные образы демона. Юный поэтъ не убоялся состязанiя съ корифеями творчества и вышелъ изъ этого состязанiя съ торжествомъ, которое темъ значительнее, что сюжетъ, которымъ онъ занялся, представлялъ особыя трудности въ нашъ векъ нерасположенiя къ символизму въ поэзiи. Чемъ впервые было обращено вниманiе Лермонтова на сказанiе о любви демона къ смертной, притомъ обрекшей себя на служенiе Богу и соблюденiе девства, — мы точно не знаемъ. Мы должны лишь ограничиться предположенiемъ, которое кажется намъ наиболее вероятнымъ, именно — что исходнымъ пунктомъ поэмы Лермонтова о демоне были произведенiя сроднаго содержанiя, не задолго до того явившiяся въ западной литературе; разумеемъ поэмы: „Éloa“ Альфреда де-Виньи и въ особенности „The loves of the angels“ Томаса Мура. Что до мистерiй Байрона „Каинъ“, изъ которой заимствованъ эпиграфъ ко второму очерку „Демона“, „Небо и земля“ и драматической поэмы „Манфредъ“, то оне, какъ и некоторыя другiя произведенiя, оказали второстепенное влiянiе на замыселъ Лермонтова резкимъ выраженiемъ того общаго пессимистическаго взгляда на мiръ и жизнь людей, которымъ пропитаны Каинъ, Люциферъ, Манфредъ и большая часть действующихъ лицъ мистерiи „Небо и земля“, и представителемъ котораго въ поэме Лермонтова является демонъ. Такимъ образомъ „Демонъ“ Лермонтова составляетъ творческiй сплавъ мотивовъ, оставшихся въ воображенiи автора отъ впечатленiй, произведенныхъ целымъ рядомъ произведенiй, съ которыми ознакомился поэтъ; при этомъ главнымъ источникомъ вдохновенiя было сближенiе, въ которомъ поэтъ приравнивалъ себя къ демону, подобно последнему хватаясь за свою любовь, какъ за единственный выходъ изъ демоническаго пессимизма.

О. П. Герасимовъ. . („Вопросы философiи и психологiи“, кн. III, стр. 1—44).

Авторъ делаетъ попытку установить основные моменты или стадiи въ развитiи внутренней жизни и творчества поэта.

Очень рано, еще въ пятнадцатилетнемъ возрасте, Лермонтовъ видитъ полное несоответствiе действительной жизни съ своими ожиданiями и разочаровывается, какъ въ себе, такъ и въ окружающихъ людяхъ, хотя несомненно, что въ это время главную роль играетъ разочарованiе въ окружающихъ, а не въ себе. Потомъ, съ 1831 года, основной причиной мученiй поэта является онъ самъ, его собственные недостатки, которые мешали ему самому осуществить въ своей жизни нравственныя стремленiя, рано въ немъ пробудившiяся; и это разочарованiе въ себе, это недовольство собою, начинаетъ мало по малу какъ-бы заслонять разочарованiе въ другихъ людяхъ, недовольство окружающими. Наконецъ, зарождается сомненiе въ существованiи въ человеческой природе еще чего-нибудь, кроме эгоизма. Съ этого времени разочарованiе въ себе и окружающихъ, т. е. мучительное сознанiе, что ни онъ самъ, ни все другiе, съ нимъ живущiе, не удовлетворяютъ темъ нравственнымъ требованiямъ, которыя онъ считалъ необходимымъ предъявлять человеку, начинаетъ мало по малу переходить у него въ принципiальное безусловное отрицанiе существованiя чего-нибудь въ природе человека, что соответствовало бы этимъ требованiямъ, начинаетъ переходить у него въ признанiе безусловнаго господства зла въ жизни и въ людяхъ. Мучительчое сознанiе безцельности и безплодности всей своей жизни — вотъ та главная нота, которая звучитъ во всехъ произведенiяхъ даннаго перiода жизни Лермонтова.

Не видя въ жизни смысла ни въ ея прошломъ, ни въ ея будущемъ, ни въ ея настоящемъ, поэтъ долженъ былъ сказать:

„И жизнь, какъ посмотришь съ холоднымъ вниманьемъ вокругъ —
Такая пустая и глупая шутка“.

Такая была резкая, безпощадная критика, таковъ былъ окончательный, безусловный приговоръ Лермонтова надъ жизнью, въ которой подавлены все нравственныя стремленiя человеческой природы и все усилiя употреблены на погоню за волненiями и на удовлетворенiе всевозможныхъ эгоистическихъ инстинктовъ. Какое дальнейшее теченiе могла бы принять жизнь поэта, этого двадцатишестилетняго титана, — навсегда останется тайной. Несомненно только одно, что если-бы ему суждено было продолжать свою жизнь и если-бы онъ вступилъ въ новый фазисъ своего развитiя, онъ всетаки сохранилъ бы то глубоко коренившееся въ его натуре нравственное чувство, которое вначале не дало ему возможности примириться спокойно съ господствующимъ зломъ, а потомъ, — когда онъ пришелъ къ убежденiю, что въ жизни „добродетель лишь названiе“ и подавилъ вследствiе этого дорогiя для него стремленiя, какъ пустыя мечтанiя, — не дало ему возможности потонуть въ наслажденiяхъ, а привело его къ убежденiю, что такая жизнь есть нечто иное, какъ „пустая и глупая шутка“.

П. В. Владимiровъ. М. Ю. Лермонтова. Кiевъ. 1892. (Оттискъ изъ VI-й книги „Чтенiй въ Историческомъ Обществе Нестора летописца“).

Следя за зарожденiемъ и постепеннымъ развитiемъ историческихъ и народно-бытовыхъ сюжетовъ у Лермонтова, можно видеть, какъ отъ подражательныхъ опытовъ, отъ неяснаго представленiя о русскомъ народномъ стиле, о народномъ быте и исторiи, поэтъ перешелъ къ замечательному воспроизведенiю историческихъ и народно-бытовыхъ сюжетовъ, — отчасти путемъ изученiя русской народной поэзiи и исторiи, отчасти путемъ сближенiя съ народною жизнью. Выборъ сюжетовъ колебался у Лермонтова между исторiей, военнымъ бытомъ и более широкимъ захватомъ народной жизни. Изъ этихъ сюжетовъ наиболее удалось Лермонтову овладеть эпохой Іоанна Грознаго, и „Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова“ до сихъ поръ остается выдающимся произведенiемъ въ исторiи русской поэзiи. Конечно, значенiе „Песни“ уже не имеетъ для насъ исключительнаго историческаго интереса, такъ какъ научное изученiе русской исторiи далеко ушло въ настоящее время отъ техъ немногихъ, важныхъ въ свое время, пособiй, которыми располагалъ поэтъ. „Песня“ о Калашникове имеетъ для насъ значенiе, какъ высоко-художественное произведенiе, замечательно совпадающее съ русской народной поэзiей, съ ея духомъ, съ ея формой. Эта „Песня“ и другiе народно-бытовые сюжеты Лермонтова относятся къ той разросшейся полосе въ русской литературе, къ которой принадлежатъ предшествующiя Лермонтову произведенiя Пушкина и современныя нашему поэту — повести Гоголя, песни Кольцова. Если после Гоголя мы знаемъ блестящихъ преемниковъ въ области романа, повести, сатиры и драмы, то въ немаломъ затрудненiи очутимся мы, отыскивая въ последующей литературе ближайшихъ преемниковъ Лермонтова въ воспроизведенiи историческихъ и народно-бытовыхъ сюжетовъ.

В. Острогорскiй. Мотивы Лермонтовской поэзiи — „Русск. Мысль“ 1891 г., кн. I и II. (Ср. „Этюды о русскихъ писателяхъ“. Изд. 2-е 1910 г.).

 Стороженко. Женскiе типы, созданные Лермонтовымъ — „Русскiя Ведомости“ 1891 г., № 104.

Его-же— тамъ же, № 192. (Ср. „Изъ области литературы“. М. 1902 г., стр. 351—372).

С. Южаковъ. Любовь и счастье въ произведенiяхъ русской поэзiи — „Северн. Вестникъ“ 1887 г., № 2, стр. 125—179.

 Авенарiусъ. М. Ю. Лермонтовъ. Бiографическiй очеркъ — „Родникъ“ 1891 г., №№ 7 и 8.

А. Александровъ— „Московск. Ведомости“ 1891 г., № 193.

С. С. Арнольди. Тогда и теперь. („Кому принадлежитъ будущее?— Изъ рукописей 90-хъ годовъ“. Москва, 1905 г., стр. 160—93).

 Быковъ, М. Ю. Лермонтовъ — „Всемiрная Иллюстрацiя“ 1891 г., т. XLVI, № 3.

Мих... Бор...нъ. Памяти М. Ю. Лермонтова. Его личность и поэзiя. (Отд. оттискъ изъ журнала „Благовестъ“).

А. К. . Лермонтовъ. Характеристика. СПБ. 1891.

П. . Лермонтовъ и его поэзiя — „Одесскiй Вестникъ“ 1891 г., № 182.

К. Говоровъ— приложенiе къ газете „День“ 1891 г. кн. VII, 3—62.

Ю. Елагинъ. Литературно-критическiе очерки. VI. М. Ю. Лермонтовъ — „Русск. Вестникъ“ 1891 г., кн. VIII, стр. 285—299.

И. . Последнiе дни Лермонтова — „Русск. Ведомости“ 1891 г., № 192.

Его же. Мотивы разочарованiя въ Лермонтовской поэзiи — тамъ же, № 113.

. Лермонтовъ какъ драматургъ — „Артистъ“ 1891 г., № 15, стр. 42—47.

П. А. Виноградовъ. Светлые мотивы въ поэзiи Л—ва

Его же. М. Ю. Лермонтовъ — „Календарь Лицея цесаревича Николая въ Москве на 1898 г.“ II, 162—177.

Ф. В—гъ— „Русская жизнь“ 1891 г., 9 iюля.

Е. Ф. Карскiй. Памяти М. Ю. Лермонтова. Вильна 1891.

А. И. . Пятидесятилетiе со дня смерти М. Ю. Лермонтова — „Северъ“ 1891 г., № 28.

А. Михайловъ. Памяти М. Ю. Лермонтова — „Живописное Обозренiе“ 1891 г., № 28.

 Морозовъ. М. Ю. Лермонтовъ — книжки „Недели“ 1891 г., iюль, стр. 5—22.

Е. Некрасова

Ю. Николаевъ. Несколько замечанiй о Лермонтове— „Московск. Ведомости“ 1891 г., № 193.

П. . М. Ю. Лермонтовъ и его литературная деятельность. Тула 1899.

N. —скiй. Лермонтовъ — „Сотрудникъ“ 1891 г., № 8, стр. 13—16.

N. М. Ю. Лермонтовъ въ его историческомъ и литературномъ значенiи — „Новое Время“ 1891 г., № 5522 (15 iюля).

 Петуховъ. Несколько замечанiй о лицахъ въ Лермонтовской поэзiи — „Историч. Вестникъ“ 1891, кн. X, стр. 137—48.

А. Скабичевскiй„Новости“ 1891 г., № 193.

П. Скриба. Къ 50-й годовщине смерти М. Ю. Лермонтова — „Новости“ 1891 г., №№ 178, 184, 189.

К. . М. Ю. Лермонтовъ — „Северн. Вестникъ“ 1891 г., августъ и декабрь.

В. Чуйко. Лермонтовъ какъ человекъ — „Всемiрн. Иллюстр.“ 1891 г., т. XLVI, № 3.

Его же. — „Одесск. Листокъ“ 1891 г., № 182.

Довольно много статей и заметокъ появилось къ 60-летiю кончины Лермонтова, въ 1901 г.: В. В. Розанова („Нов. Время“, №№ 9109 и 9146), А. („Новости“, № 192), Сигмы („Нов. Время“, № 9060: „Лермонтовъ какъ нацiоналистъ“), Н. И. Черняева „Южный Край“, №№ 6891—6933. Ср. №№ 3618. 3620—43 за 1891 г.), Чешихина-Ветринскаго („Журналъ для всехъ“, № VIII), и др.

Семидесятилетiемъ со дня кончины поэта, въ 1911 году, вызваны статьи Н. О. Лернера „Речь, № 191: „Тяжелый человекъ“; „Солнце Россiи“, № 38: „Другъ людей и вечности“), П. Перцова („Новое Время“, № 12693), Б. Садовскаго („Русск. Мысль“ 1912 г., кн. VII: „Трагедiя Лермонтова“. Подъ многообещающимъ заглавiемъ претенцiозная статья г. Садовскаго не даетъ ничего новаго для характеристики Лермонтова и его творчества; по местамъ видна недостаточная осведомленность въ бiографiи поэта; встречаются и внутреннiя противоречiя), Д. Я. и Е. П. Осипова („Кавказскiй Край“, №№ 143 и 156. Памяти Лермонтова посвящены также № 159 „Кавказскаго Края“ и № 7 „Кавказскихъ Курортовъ“ за 1912 г.).

_________

 Соловьева и Д. С. Мережковскаго, монографiя Е. , статьи и очерки В. В. Розанова, К. Д. Бальмонта Иванова-Разумника.

Владимiръ Соловьевъ. Лермонтовъ (въ „Вестнике Европы“ 1901 г., кн. II, стр. 441—459. Публичная лекцiя, читанная въ Петербурге, 17 февраля 1899 г.).

начало, которое тянетъ тебя внизъ. А если ты чувствуешь, что оно настолько сильнее тебя, что ты даже бороться съ нимъ отказываешься, то признай свое безсилiе, признай себя простымъ смертнымъ, хотя и генiально одареннымъ. Вотъ, кажется, безусловно разумная и справедливая дилемма: или стань действительно выше другихъ, или будь скромнымъ. А кто не желаетъ принять этой дилеммы и безумно возстаетъ противъ такихъ азбучныхъ требованiй разума, какъ противъ какой-то обиды, — кто не можетъ подняться и не хочетъ смириться — тотъ самъ себя обрекаетъ на неизбежную гибель. Съ раннихъ летъ ощутивъ въ себе силу генiя, Лермонтовъ принялъ ее только какъ право, а не какъ обязанность, какъ привилегiю, а не какъ службу. Онъ думалъ, что его генiальность уполномочила его требовать отъ людей и отъ Бога всего, что̀ ему хочется, не обязывая его относительно ихъ ни къ чему. Сознавая въ себе отъ раннихъ летъ генiальную натуру, задатокъ сверхчеловека, Лермонтовъ также рано сознавалъ и то злое начало, съ которымъ онъ долженъ былъ бороться, но которому удалось, вместо борьбы, вызвать поэта лишь на идеализацiю его. Насколько высока была степень прирожденной генiальности Лермонтова, настолько же низка была степень его нравственнаго усовершенствованiя. Осталось отъ Лермонтова несколько истинныхъ жемчужинъ его поэзiи, попирать которыя могутъ только известныя животныя; осталось, къ несчастью, въ произведенiяхъ его и слишкомъ много сроднаго этимъ самымъ животнымъ, а главное, осталась обуявшая соль его генiя, которая, по слову Евангелiя, дана на попранiе людямъ. Могутъ и должны люди попирать обуявшую соль этого демонизма съ презренiемъ и враждою, конечно, не къ погибшему генiю, а къ погубившему его началу человекоубiйственной лжи. Лермонтовъ ушелъ съ бременемъ неисполненнаго долга — развить тотъ задатокъ великолепный и божественный, который онъ получилъ даромъ. Онъ былъ призванъ сообщить намъ, своимъ потомкамъ, могучее движенiе впередъ и вверхъ къ истинному сверхчеловечеству, — но этого мы отъ него не получили. Съ бременемъ неисполненнаго призванiя связано у Лермонтова еще другое тяжкое бремя. Облекая въ красоту формы ложныя мысли и чувства, онъ делалъ и делаетъ еще ихъ привлекательными для неопытныхъ, и если хоть одинъ изъ малыхъ сихъ вовлеченъ имъ на ложный путь, то сознанiе этого теперь уже невольнаго и яснаго для него греха должно тяжелымъ камнемъ лежать на душе его. Обличая ложь воспетаго имъ демонизма, только останавливающаго людей на пути къ ихъ истинной сверхчеловеческой цели, мы подрываемъ эту ложь и уменьшаемъ хоть сколько-нибудь тяжесть, лежащую на этой великой душе.

Первой и основной особенностью Лермонтовскаго генiя критикъ считаетъ страшную напряженность и сосредоточенность мысли на себе, на своемъ я, страшную силу личнаго чувства; другая особенность, стоящая во внутренней зависимости отъ первой, — это способность переступать въ чувстве и созерцанiи черезъ границы обычнаго порядка явленiй и схватывать запредельную сторону жизни и жизненныхъ отношенiй. Необычная сосредоточенность Лермонтова въ себе давала его взгляду остроту и силу, чтобы иногда разрывать сеть внешней причинности и проникать въ другую, более глубокую связь существующаго, — это была способность пророческая; и если Лермонтовъ не былъ ни пророкомъ въ настоящемъ смысле этого слова, ни такимъ прорицателемъ, какъ его предокъ Фома Рифмачъ, то лишь потому, что онъ не давалъ этой своей способности никакого объективнаго примененiя. Онъ не былъ занятъ ни мiровыми историческими судьбами своего отечества, ни судьбою своихъ ближнихъ, а единственно только своею собственной судьбой, — и тутъ онъ, конечно, былъ более пророкомъ, чемъ кто-либо изъ поэтовъ.

 Мережковскiй. Лермонтовъ. Поэтъ сверхчеловечества. Изд. „“. СПБ. 1909.

Сравнивая Лермонтова съ Пушкинымъ, Мережковскiй находитъ, что Пушкинъ — дневное, Лермонтовъ — ночное светило русской поэзiи. Вся она между ними колеблется, какъ между двумя полюсами — созерцанiемъ и действiемъ. У Пушкина жизнь стремится къ поэзiи, действiе къ созерцанiю; у Лермонтова поэзiя стремится къ жизни, созерцанiе — къ действiю. На первый взглядъ можетъ казаться, что русская литература пошла не за Пушкинымъ, а за Лермонтовымъ, захотела быть не только эстетическимъ созерцанiемъ, но и пророческимъ действiемъ — „глаголомъ жечь сердца людей“. Стоитъ однако вглядеться пристальнее, чтобы увидеть, какъ пушкинская чара усыпляетъ буйную стихiю Лермонтова:

И на бунтующiя волны
Льетъ усмирительный елей.

— буря, а въ конце — тишь да гладь. Тишь да гладь — въ созерцательномъ аскетизме Гоголя, въ созерцательномъ эстетизме Тургенева, въ православной реакцiи Достоевскаго, въ буддiйскомъ неделаньи Л. Толстого. Лермонтовская действительность вечно борется съ Пушкинской созерцательностью, вечно ею побеждается и сейчасъ побеждена какъ будто окончательно, раздавлена. Вотъ одна изъ причинъ того, что о Пушкине говорили много и кое-что сказали, о Лермонтове говорили мало и ничего не сказали; одна изъ причинъ того, что пушкинское влiянiе въ русской литературе кажется почти всемъ, лермонтовское — почти ничемъ. Другая причина того же указана въ статье Вл. Соловьева о Лермонтове, недаромъ предсмертной — какъ бы духовномъ завещанiи учителя ученикамъ.

Глубочайшая метафизическая сущность русской литературы, какъ и всей русской действительности, это — созерцательная бездейственность, „безпорывность нашей природы“, которую прославилъ въ Пушкине сначала Гоголь, а затемъ Достоевскiй: „смирись, гордый человекъ!“ Это Пушкинское начало, кажется, именно сейчасъ достигло своего предела, победило окончательно и, победивъ, изнемогло. Пушкинское солнце закатилось въ кровавую бурю. Когда же и буря прошла, наступила слякоть, серыя петербургскiя сумерки —

Ни день, ни ночь, ни мракъ, ни светъ.

И рыщетъ въ этихъ сумеркахъ единственный деятель среди всеобщаго созерцанiя — Натъ Пинкертонъ, вечный провокаторъ, „самый обыкновенный чортъ съ хвостомъ датской собаки“. Какъ лунатики, мы шли во сне и очнулись на краю бездны. Что же привело насъ къ ней? Созерцанiе безъ действiя, молитва безъ подвига, великая литература безъ великой исторiи — это никакому народу не прощается — не простилось и намъ. На этой-то страшной мертвой точке, на которой мы сейчасъ находимся, не пора ли вспомнить, что въ русской литературе, русской действительности, кроме услышаннаго призыва: смирись, гордый человекъ, — есть и другой неуслышанный: возстань, униженный человекъ, — кроме последняго смиренiя есть и последнiй бунтъ, кроме Пушкина есть и Лермонтовъ? Одинъ единственный человекъ въ русской литературе, до конца не смирившiйся, — Лермонтовъ. Потому ли, что не успелъ смириться? — Едва-ли. Источникъ Лермонтовскаго бунта — не эмпирическiй, а метафизическiй. Если бы продолжить этотъ бунтъ въ безконечность, онъ, можетъ быть, привелъ бы къ иному, более глубокому, истинному смиренiю, но, во всякомъ случае, не къ тому, котораго требовалъ Достоевскiй, и которое смешиваетъ свободу сыновъ Божьихъ съ человеческимъ рабствомъ. Ведь уже изъ того какъ Лермонтовъ началъ свой бунтъ, видно, что есть въ немъ какая-то религiозная святыня, отъ которой не отречется бунтующiй, даже подъ угрозой вечной погибели, той „преисподней, где пляшутъ красные черти“. Въ этой то метафизически и религiозно утверждающей себя несмиренности, несмиримости и кроется конечный смыслъ всей поэзiи Лермонтова, которая есть не что иное, какъ вечный споръ съ христiанствомъ, „тяжба съ Богомъ“. Вл. Соловьевъ осудилъ Лермонтова за богоборчество. Но кто знаетъ, не скажетъ ли Богъ судьямъ Лермонтова, какъ друзьямъ Іова: „горитъ гневъ Мой за то, что вы говорили о Мне не такъ верно, какъ рабъ Мой Іовъ“ — рабъ Мой Лермонтовъ.

E. . M. I. Lermontov. Sa vie et ses oeuvres, Paris

Появленiе своего труда авторъ мотивируетъ темъ, что не только во французской критической литературе, но и въ русской нетъ еще полнаго и цельнаго очерка жизни и творчества Лермонтова. Работа Н. А. Котляревскаго, при всехъ своихъ достоинствахъ, не можетъ удовлетворить запросамъ иностранца — читателя, такъ какъ она требуетъ предварительнаго знакомства съ жизнью и произведенiями Лермонтова, а также очень мало уделяетъ места эстетической оценке его поэзiи. Не вполне, повидимому, удовлетворяетъ автора и очень обстоятельная съ фактической стороны бiографiя Лермонтова, составленная Висковатовымъ.

Въ первыхъ двухъ частяхъ своей книги (бiографическiя сведенiя о поэте; обзоръ и характеристика важнейшихъ художественно-литературныхъ произведенiй) г. Дюшенъ чего-нибудь существенно новаго не даетъ, но III-я часть („Les influences dans l’oeuvre de Lermontov“) представляетъ большой интересъ и ценность. Вопросъ объ отношенiи поэзiи Лермонтова къ западно-европейскимъ литературамъ — не новый въ нашей критике, но съ такой обстоятельностью, полнотой и — что самое главное — документальностью онъ до сихъ поръ еще не ставился, и въ этомъ несомненная заслуга г. Дюшена.

 Розановъ. „Вечно печальная . („Новое Время“ 1898 г. № 7928. Ср. „Литературные очерки“, стр. 155—169).

Критикъ пытается установить связь между Лермонтовымъ и последующей литературой. Гоголь, Достоевскiй, Толстой „имеютъ родственное себе въ Лермонтове, и, собственно, искаженно и частью грязно, „пойдя въ сукъ“, они раскрыли собою лежавшiе въ немъ эмбрiоны“. Но доказать это очень трудно, „потому что Лермонтовъ только началъ выражаться, и показать это можно только уловляя —

Въ алыхъ тучкахъ пурпуръ розы,

т. е. бегучiя тени и полу-тени рознящихъ настроенiй“...

. М. Ю. Лермонтовъ. Къ 60-летiю кончины („Новое Время“ 1901 г., № 9109).

„Необыкновенный человекъ“, скажетъ всякiй. „Да, необыкновенный и странный человекъ“, — это, кажется, можно произнести о немъ какъ общiй итогъ сведенiй и размышленiй“. Къ Лермонтову вполне приложимы слова С. Т. Аксакова о Гоголе: „его знали мы 17 летъ, со всеми въ доме онъ былъ на ты, но знаемъ ли мы сколько-нибудь его? Нисколько“. Далее проводится параллель между Лермонтовымъ и Гоголемъ, какъ двумя „необыкновенными точками въ исторiи русскаго духовнаго развитiя“. „Оба писателя явно были внушаемы, были обладаемы. Были любимы небомъ, скажемъ смелое слово, но любимы лично, а не вообще и не въ томъ смысле, что имели особенную даровитость... Между ними и совершенно загробнымъ, по-ту светлымъ „х“ была некоторая связь, которой мы все или не имеемъ, или ее не чувствуемъ по слабости; въ нихъ же эта связь была такова, что они могли не верить во что угодно, но въ это не верить — не могли. Отсюда ихъ гордость и свобода. Заметно, что на обоихъ ихъ никто не влiялъ ощутимо, т. е. они никому — въ темпераменте, въ настроенiи, въ „потемкахъ“ души — не подчинялись, и оба шли поразительно гордою, свободною поступью.

Поэтъ, не дорожи любовiю народной.

Это они сумели, и безъ усилiй, безъ напряженiя, выполнить совершеннее, чемъ творецъ знаменитаго сонета. Ясно — надъ ними былъ авторитетъ сильнее земного, рацiональнаго, историческаго. Они знали „господина“ бо́льшаго, чемъ человекъ; ну, отъ термина „господинъ“ не большое филологическое преобразованiе до „Господь“. „Господинъ“ не здешнiй — это и есть „Господь“, „Адонаи“ Сiона, „Адонъ“ Сидона — Тира, „Господь страшный и милостивый“, явленiя котораго такъ пугали Лермонтова, что онъ (см. „Сказку для детей“) кричалъ и плакалъ. Вотъ это-то и составляетъ необыкновенное ихъ личности и судьбы, нечто явно чудесное, какое-то маленькое волшебство, загадку... Звездное и царственное — этого нельзя отнять у Лермонтова; подлинно стихiйное, „лешее начало“ — этого нельзя у него оспорить. Тутъ онъ зналъ больше насъ, тутъ онъ владелъ бо́льшимъ, чемъ мы, и это есть просто фактъ его бiографiи и личности“.

. „Демонъ Лермонтова въ окруженiи древнихъ мифовъ. I. („Новое Время“ 1901 г., № 9146) и „Демонъ Лермонтова и его древнiе родичи „Русск. Вестн.“ 1902 г., кн. IX, стр. 45—56),

Интересъ „Демона“, историческiй и метафизическiй, заключается въ томъ, что онъ сталъ какъ бы въ точке водораздела разныхъ религiозныхъ рекъ, какъ текущихъ, такъ истекшихъ и еще могущихъ вновь потечь, и снова задумчиво поставилъ вопросъ о начале зла и начале добра, не въ моральномъ и узенькомъ, а въ трансцендентномъ и обширномъ смысле. Въ сущности Лермонтовъ написалъ одинъ изъ мифовъ. Все равно, если онъ ничего не зналъ о нихъ, — это атавизмъ древности. Въ древности его стихотворенiе стало бы священною сагою, распеваемою орфиками, представляемою въ Элевзинскихъ таинствахъ. Место свиданiй, „монастырь уединенный“, куда отвезли Тамару родители, сталъ бы почитаемымъ местомъ, и самый „Демонъ“ не остался бы съ общимъ родовымъ именемъ, но обозначился бы новымъ, собственнымъ, около Адониса, Таммуза, Бэла, Зевса и другихъ.

К. Д. Бальмонтъ. Горныя вершины„О русскихъ поэтахъ“.

Все творчество Лермонтова сближаетъ его съ Байрономъ, и не столько потому что онъ подчинялся влiянiю певца Каина и Манфреда, — хотя влiянiе было очень велико, — сколько потому, что самъ онъ, гордый и угрюмый, и навсегда-оскорбленный, былъ созданъ изъ такого же матерiала, какъ Байронъ; онъ былъ не столько его ученикъ, сколько его младшiй братъ, получившiй отъ природы такiе же дары и пытки, такую же душу, полную редкой дисгармонiи. Въ его поэзiи слышится земная тоска сильной личности, которой тяжко быть со слабыми ничтожными людьми, которая не находитъ себе места въ окружающей обстановке.

Лермонтовъ полнее, чемъ Пушкинъ, выразилъ одну черту человеческой богато-одаренной души, ея способность жаждать безъ конца бурь и борьбы, хотя бы даже безцельной, но зато онъ выразилъ въ своемъ творчестве только одну эту черту, и такъ какъ она составляетъ скорее принадлежность юношескаго темперамента, нежели свойство натуры законченной, его поэзiя темъ самымъ прiобрела характеръ слишкомъ узкiй и однообразный.

Ивановъ-Разумникъ. Исторiя русской общественной мысли. Т. I. СПБ. 1907.

Ключъ ко всему „мiровоздействiю“ Лермонтова критикъ видитъ въ „анти-мещанстве“ поэта. „Анти-мещанство“ Лермонтова — основа содержанiя его творчества, та его сторона, которая объясняетъ намъ его съ головы до ногъ. Лермонтовъ боролся съ мещанствомъ не определенной общественной группы, подобно Пушкину, а съ мещанствомъ всего общества въ его целомъ, съ мещанствомъ самой жизни, какъ таковой. Въ этомъ его оригинальная черта, кажется, до сихъ поръ мало понятая, въ этомъ его основное различiе съ Пушкинымъ, въ этомъ его теснейшая связь съ великимъ художникомъ, отделеннымъ отъ него полувекомъ, — съ Чеховымъ... „обыденному“ привела его къ яркому индивидуализму и приблизила къ тому истинному романтизму, котораго до того времени не было въ Россiи; она же вложила въ его сердце то презренiе къ окружающему мiру, которое принято считать характернымъ лермонтовскимъ пессимизмомъ... Правда, мысль Лермонтова (о мещанстве самой жизни, а не той или иной общественной группы) была настолько нова, что только черезъ полъ-века после его гибели снова возродилась у Чехова; но всетаки она сделала свое дело. И для нашего поколенiя Лермонтовъ, быть можетъ, самый современный ...

————

Характеристику творчества Лермонтова даютъ также труды общаго содержанiя:

А. Н. Пыпинъ„Лермонтовъ и Кольцовъ“ предварительно была помещена въ „Вестнике Европы“ 1896 г., кн. I, стр. 292—341).

Поэзiя Лермонтова, какъ и его личность, до сихъ поръ заключаютъ много загадочнаго. Нетъ сомненiя, что въ лице Лермонтова прошла въ русской поэзiи личность феноменальная, не менее оригинальная и самобытная, чемъ даже Пушкинъ; и Лермонтова менее всего можно объяснить предшествующимъ развитiемъ и современными условiями. Онъ поражаетъ неожиданностями и противоречiями; онъ какъ будто ничемъ не былъ обязанъ ни воспитанiю, ни особенно школе; въ европейской литературе, онъ самъ отыскалъ немногихъ писателей, отвечавшихъ его мыслямъ и поэзiи, — во главе ихъ стоялъ Байронъ. Затемъ, черезъ всю его поэзiю проходитъ въ разныхъ оттенкахъ изображенiе одного типа, въ которомъ онъ символически и реально изображалъ внутреннюю борьбу, совершавшуюся въ немъ самомъ, борьбу сильной личности или властнаго духа съ условiями ограниченной жизни или, въ частности, съ условiями общества. Все это сложное содержанiе одето было въ генiальную поэзiю. По смерти Пушкина юный поэтъ былъ единодушно признанъ его преемникомъ, — и именно преемникомъ независимымъ и самобытнымъ. Оригинальное, глубокое содержанiе, богатство фантазiи, тонкость чувства, удивительное изящество формы быстро создали ему славу, увлекали читателей, несмотря на то, что тонъ этой поэзiи слишкомъ часто былъ безотрадно отрицательный, что она не давала, повидимому, никакой тени положительнаго идеала.

Исторiя русск. литературы XIX в. Подъ ред. Д. Н. Овсянико-Куликовскаго. Т. II, стр. 15—42: ст. К. И. .

Въ критико-бiографическомъ очерке г. Арабажина довольно много фактическихъ недосмотровъ и ошибокъ, напр. мужа В. А. Лопухиной авторъ называетъ Бартеневымъ вм. Бахметева, князя А. И. Васильчикова считаетъ „блестящимъ гвардейскимъ офицеромъ и флигель-адъютантомъ“ тогда какъ Васильчиковъ въ военной службе вовсе не служилъ; въ разсказе „Княжна Мери“ критикъ видитъ подробности увлеченiя Лермонтова Гоммеръ-де-Гелль, хотя это знакомство состоялось уже по выходе въ светъ „Героя нашего времени“, и др.

П. Н. Полевой. Исторiя русск. словесности. Изд. А. Ф. Маркса. Т. III, 310—347.

 Кропоткинъ. Идеалы и действительность въ русск. литературе. СПБ. 1907.

Е. Соловьевъ (). Очерки по исторiи русск. литературы XIX в.

Н. Энгельгардтъ. Исторiя русск. литературы XIX столетiя. Т. I. СПБ. 1902.

 Айхенвальдъ. Силуэты русскихъ писателей. Вып. I. М. 1906. 2 изд. 1912.

Въ теченiе всей своей короткой жизни Лермонтовъ тяготелъ къ духовной тишине, къ „дивной простоте“ и много усилiй долженъ былъ сделать надъ собою, чтобы найти красоту и глубину простого. И онъ его въ конце своей внутренней жизни нашелъ. Онъ мудростью сердца постигъ философiю и религiю жизни, онъ созналъ, что картина ея производитъ темъ более потрясающее впечатленiе, чемъ проще краски, которыми она пишется. Даже стихъ его сделался тогда более проникновеннымъ и близкимъ къ душе. Всегда въ немъ было много колоритнаго и красочнаго, много силы и страсти, но была въ немъ и звучная риторика. Въ новомъ фазисе Лермонтова она исчезла, и теплое, человеческое содержанiе приняло и соответственную интимную форму. Поэтъ долго просилъ бури, и знойныя бури, действительно, бушевали въ его груди. Но въ то время, когда оне пронеслись и со дна его души выбросили было светлыя жемчужины и Лермонтовъ пришелъ домой, где его такъ долго ждало простое и прекрасное, — въ это время онъ былъ убитъ, и не суждено ему было прожить дома. И онъ ушелъ съ душою, мiромъ непонятой; онъ ушелъ, сочтенный толпою за гордаго и злого, между темъ какъ онъ былъ только несчастенъ...

Айхенвальдомъ характеристика „конечнаго перiода душевнаго развитiя“ поэта — не выдерживаетъ критики).

А. К. Бороздинъ

В. Буренинъ. Критическiе этюды. СПБ. 1888.

А. И. . Общественное самосознанiе въ русской литературе. СПБ. 1900.

А. А. Волынскiй. Книга великаго гнева. СПБ. 1904. (Современная русская поэзiя).

 Головинъ. Русскiй романъ и русское общество. Изд. 2. (Гл. V Русскiй романтизмъ).

И. Ивановъ

Н. И. Коробка. Личность въ русскомъ обществе и литературе. СПБ. 1903.

Д. Н. . Исторiя русской интеллигенцiи. Ч. I. (Гл. V. Печоринъ).

Въ Печорине Лермонтова критикъ видитъ прямого и ближайшаго преемника Онегинаобщественно-психологическому типу. „Это типъ неудачника и лишняго человека типъ безпокойно-мечущагося человека, чувствующаго себя лишнимъ, не находящаго своего места и назначенiя, и подъ этотъ типъ подходили весьма различные, даже противоположные характеры и натуры. Эти люди не могли осуществить своей „общественной стоимости“, потому что со средою своего круга они не уживались, а другой среды найти не умели; они также не располагали темъ душевнымъ содержанiемъ, которое давало бы имъ возможность выносить тяготу душевнаго одиночества. Для лучшихъ людей того времени типъ Печорина былъ не совсемъ то, чемъ является онъ для насъ. „Съ одной стороны, онъ говорилъ имъ больше, а съ другой — меньше, чемъ говоритъ намъ“...

————

Сборники историко-литературныхъ и критическихъ статей о Лермонтове:

В. . Русская критическая литература о произведенiяхъ М. Ю. Лермонтова. Ч. I и II. М. 2 изд. 1904 г.

 Покровскiй

(Н. Д. Носковъ

————

Подробный перечень литературы о Лермонтове, съ 1825 по 1897 гг., даетъ рукописный трудъ Н. Н. Буковскаго, хранящiйся въ Императорской Публичн. Библiотеке (см. „Отчетъ“ за 1899 г., стр. 148—149); часть этого труда издана въ III т. Сочиненiй М. Ю. Лермонтова подъ редакц. Висковатова.

А. В. Мезiеръ. Русск. словесность съ XI по XIX столетiя включительно. Ч. II, стр. 182—189.

 . Лермонтовскiй Музей Николаевск. Кавалерiйск. Училища. СПБ. 1883.

Каталогъ Одесской городской публичн. библiотеки. XXIII. Отделъ имени М. Ю. Лермонтова. Одесса 1904.

— статья о Лермонтове въ т. XVIIa „Энциклопедич. Словаря“ Брокгаузъ-Ефронъ, стр. 584—86.

1) Подробности о появленiи этого лестнаго отзыва см. въ IV т. нашего изданiя, стр. 385. въ отзыве Булгарина видитъ не более, какъ спекуляцiю на имя Лермонтова, „чтобы мнимымъ безпристрастiемъ (похожимъ на купленное “. (Сочинен., т. V, 426).

2„Библiотеки для чтенiя“ о первомъ изданiи романа, вышедшемъ, какъ известно, при жизни Лермонтова. „Въ повестяхъ, изданныхъ имъ теперь подъ заглавiемъ „Герой нашего времени“, онъ является умнымъ наблюдателемъ, съ положительнымъ взглядомъ на предметы и съ поэтическимъ воображенiемъ. Разсказъ его превосходенъ; языкъ легокъ, простъ и весьма прiятенъ. Характеръ этого героя весьма занимателенъ, и хорошо выдержанъ“... (1840 г., т. XXXIX. Отд. VI, стр. 17).

3) „Герой нашего времени“ разрешенъ былъ цензурою 19 февраля, а „Стихотворенiя“ — 13 августа.

4) „Только дикiе невежды, черствые педанты, которые за буквою не видятъ мысли и случайную внешность всегда принимаютъ за внутреннее сходство, только эти честные и добрые витязи букварей и фолiантовъ, — замечаетъ Белинскiй, — могли бы находить въ самобытныхъ вдохновенiяхъ Лермонтова подражанiя не только Пушкину или Жуковскому, но и гг. Бенедиктову и Якубовичу“... (Полн. собр. . т. VI, стр. 313).

5) По поводу этой статьи князь П. А. Вяземскiй „Вы были слишкомъ строги къ Лермонтову. Разумеется, въ таланте его отзывались воспоминанiя, впечатленiя чужiя; но много было и того, что означало сильную и коренную самобытность, которая впоследствiи одолела бы все внешнее и заимствованное. Дикiй поэтъ, т. е. неучъ, какъ Державинъ, напримеръ, могъ быть оригиналенъ съ перваго шага; но молодой поэтъ, образованный какимъ бы то ни было ученiемъ, воспитанiемъ и чтенiемъ, долженъ неминуемо протереться на свою дорогу по тропамъ избитымъ и сквозь рядъ несколькихъ любимцевъ, которые пробудили, вызвали и, такъ сказать, оснастили его дарованiе. Въ поэзiи, какъ въ живописи, должны быть школы. Оригинальность, народность — великiя слова; но можно о нихъ много потолковать. Не принимаю ихъ за безусловныя заповеди“. (Н. . Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. VI, стр. 237—38).

О Шевыреве, какъ критике Лермонтова, см. . Очерки Гоголевскаго перiода русской литературы. Спб. 1893 г., стр. 132—137; С. А. . Полное собранiе сочиненiй В. Г. Белинскаго. Т. VI, стр. 560—63.

6„субъективнымъ“ произведенiямъ относится и „Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалаго купца Калашникова“, на которой Белинскiй останавливается особенно долго. „Эта „Песня“ представляетъ собою фактъ о кровномъ родстве духа поэта съ народнымъ духомъ и свидетельствуетъ объ одномъ изъ богатейшихъ элементовъ его поэзiи, иамекающемъ на великость его таланта. Самый выборъ этого предмета свидетельствуетъ о состоянiи духа поэта, недовольнаго современною действительностью и перенесшагося отъ нея въ далекое прошедшее, чтобъ тамъ искать жизни, которой онъ не видитъ въ настоящемъ... Какъ ни пристально будете вы вглядываться въ поэму Лермонтова, не найдете ни одного лишняго или недостающаго слова, черты, стиха, образа; ни одного слабаго места: все въ ней необходимо, полно, сильно! Въ этомъ отношенiи, ея никакъ нельзя сравнить съ народными легендами, носящими на себе имя ихъ собирателя — Кирши Данилова: то детскiй лепетъ, часто поэтическiй, но часто и прозаическiй, нередко образный, но чаще символическiй, уродливый въ целомъ, полный ненужныхъ повторенiй одного и того же; поэма Лермонтова — созданiе мужественное, зрелое и столько же художественное, сколько и народное“... Съ теченiемъ времени Белинскiй изменилъ свой приговоръ надъ „Песнью“. „Мы осмеливаемся думать, что пьеса эта есть юношеское произведенiе Лермонтова, и что никогда бы онъ не обратился более къ пьесамъ такого содержанiя. Кто читалъ Кошихина, тотъ не поверитъ „Песни“, особенно, если сличить ее съ той песнiю въ сборнике Кирши Данилова, которая подала Лермонтову поводъ написать его „Песню“ и которая называется „Мастрюкъ Темрюковичъ“... (Полн. собр. сочин. т. VIII, стр. 282).

7) Несколько раньше, въ рецензiи на „Одесскiй Альманахъ на 1840 годъ“, Белинскiй очень неодобрительно отозвался о стихотворенiяхъ „Узникъ“ и „Ангелъ“, называя ихъ недостойными имени Лермонтова и высказывая удовольствiе, что они не войдутъ въ подготовляемое собранiе сочиненiй поэта. (Полн. собр. ., т. V, стр. 226 и 561; Пыпинъ. Белинскiй, его жизнь и переписка. Т. II, стр. 29).

8„Ученыхъ Записокъ Имп. Казанскаго Университета“ (1856 г., стр. 145—62) появилась речь о Лермонтове старшаго учителя русскаго языка А. .

9) Въ 1885 г. вышла книга В. Трохимовича„Опытъ изследованiя Демона Лермонтова“ — работа, лишенная всякаго историко-литературнаго значенiя.

10) Въ 1912 году книга Н. А. вышла въ новомъ (четвертомъ) исправленномъ и дополненномъ изданiи. Въ первыхъ десяти главахъ авторъ делаетъ попытку обрисовать отдельные перiоды въ развитiи мiросозерцанiя Лермонтова въ связи съ развитiемъ его таланта; въ 11-й („Лермонтовъ и литературное движенiе его эпохи“) выясняетъ прогрессивное историко-культурное значенiе поэзiи Лермонтова, а въ последней (12-й) — отношенiе ея къ современнымъ литературнымъ направленiямъ, отражавшимъ помыслы и чувства тогдашняго образованнаго круга.