Сакулин П. Н.: Земля и небо в поэзии Лермонтова

Земля и небо в поэзии Лермонтова

I.

Лермонтов — все еще спорный поэт. Спорят не о размерах его таланта, даже не об его историко-литературном значении, а преимущественно о внутреннем смысле его творчества. Это — судьба почти всякого большего писателя. Художественные создания суггестивно вызывают в каждом из нас свой ряд эмоций и мыслей, и уже одно это обстоятельство в значительной степени предопределяет различия в наших суждениях о писателе. Интуиция, здесь законная более, чем где-либо, нередко с успехом вступает в борьбу с логикой аргументов. Всего сильнее чувствуется это при оценке лирических поэтов. Нелегко уловить рельеф дюн, поверхность которых то и дело изменяется под давлением ветра: так же трудно бывает порою уловить твердую сердцевину лирической поэзии с её капризным перебоем чувств и настроений. Лермонтов в этом отношении, несомненно, представляет значительные трудности. Еще Белинский, анализируя стихотворения Лермонтова, нашел в них «все силы, все элементы, из которых слагается жизнь и поэзия»: «несокрушимая сила и мощь духа, смирение жалоб, елейное благоухание молитвы, пламенное, бурное одушевление, тихая грусть, кроткая задумчивость, вопли гордого страдания, стоны отчаяния, таинственная нежность чувства, неукротимые порывы дерзких желаний, целомудренная чистота, недуги современного общества, картины мировой жизни, хмельные обаяния жизни, укоры совести, умилительное раскаяние, рыдание страсти и тихие слезы, как звук за звуком, льющиеся в полноте умирённого бурею жизни сердца, упоения любви, трепет разлуки, радость свидания, чувство матери, презрение к прозе жизни, безумная жажда восторгов, полнота упивающегося роскошью бытия духа, пламенная вера, мука душевной пустоты, стон отвращающегося самого себя чувства замершей жизни, яд отрицания, холод сомнения, борьба полноты чувства с разрушающею силою рефлексии, падший дух неба, гордый демон и невинный младенец, буйная вакханка и чистая дева — все, все в поэзии Лермонтова: и небо и земля, и рай и ад»... Такая расточительная роскошь и такое неизмеримое богатство идей и образов! И хочется спросить себя: «Где же тут полнее всего выражается душа Лермонтова? что можно считать основным в этом разнообразии мотивов?» Хочется свои интуитивные восприятия прояснить логикой аргументов. По отношению к Лермонтову сущность вопроса сводится к определению философского смысла его поэзии. Правда, В. О. Ключевский (в статье «Грусть») не советовал нам искать у Лермонтова «того поэтического света, какой бросает поэт-философ на мироздание, чтобы по-своему осветить соотношение его частей, их стройность или нескладицу», и утверждал, что «у него нет поисков смысла жизни», что он — «поэт не миросозерцания, а настроения», что «поэзия Лермонтова — только настроение без притязания осветить мир каким-либо философским или поэтическим светом, расшириться в цельное миросозерцание». Но если у поэта, действительно, нет цельного миросозерцания, у него могут быть элементы миросозерцания, и важно выяснить эти элементы и их сочетание, определяемое психологией поэта, которая во всех подобных случаях должна служить для исследователя руководящим компасом. Наконец, самое «настроение» поэта, его поэтическая концепция мира уже есть философия. в сущности каждый истинный поэт философ. Философ даже и в том случае, если он не знаком ни с одной философской книгой. Философично само поэтическое созерцание. Душа поэта — призматический кристалл, в котором преломляется его мироощущение. У поэта — своя, непосредственная философия, которая может обладать даже большой внутренней убедительностью, если он сумеет очаровать нас своими образами и звуками. Имел ли известный шеллингианец, проф. М. Г. Павлов, какое-нибудь влияние на Лермонтова или не имел никакого, все равно мы в праве искать философского содержания в его поэзии. «Музыка моего сердца», писал Лермонтов в одной заметке 1830 г., «была совсем расстроена нынче. Ни одного звука не мог я извлечь из скрипки, из фортепьяно, чтоб они не возмутили моего слуха». Для поэта мир — величественная арфа, настроенная в тон «музыке» его сердца. Лермонтов дорожит музыкой своего сердца и инстинктивно ищет гармонии в мироздании. в этом смысле у него есть своя философия. её предметом является вековечная проблема о земле и небе , как двух стихиях нравственного бытия человека. Наша литературная критика уже не раз говорила об «элементах немецкого идеалистического романтизма» в поэзии Лермонтова (Коробка), об его «громадном тяготении к сверхчувственному миру» (Андреевский), об его «поэтическом лунатизме» (Спасович), об его мистическом «движении — оттуда сюда» (Мережковский) и пр. Разобраться в этом вопросе первостепенной важности значит открыть тот внутренний свет, который озаряет все мотивы и образы в поэзии Лермонтова, значит найти золотые нити в сложной ткани его творчества.

II.

Автор «Демона» всегда чувствовал рядом с собой присутствие иного, высшего мира. Бог, ангелы, демон — вот существа, с которыми его поэтическое воображение сроднилось так же, как с кавказскими горцами или с любым представителем того, «что называют светом». Земля и небо в их исконной антитезе и не менее исконном союзе составляют центральный момент его творчества. Как проявляется в поэзии Лермонтова эта двуединая тяга человека? Тут есть свои существенные нюансы по периодам. Можно различать три периода в истории внутреннего развития Лермонтова: первый приблизительно до 1832 г., второй обнимает следующие два-три года, третий начинается с средины 30-х годов.

_________

«Я был рожден с бессонницей», читаем в поэме «Сашка» (1836 г.) автобиографическое признание Лермонтова:

в теченье долгой ночи,
Бывало, беспокойно бродят очи,
И жжет подушка влажное чело).

Его душа охотно блуждала «в мире вымысла без пищи, как лаццарони или русский нищий». «До времени отвыкнув от игры» и «презрев детства милые дары», Лермонтов, как и его Сашка, «начал думать, строить мир воздушный, и в нем терялся мыслию послушной». «Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе», говорится о Саше Арбенине (в отрывке повести: ) «Воображение стало для него новой игрушкой».

«Со дней младенчества» в Лермонтове горел «пламень неземной» («На жизнь надеяться страшась», 1830). Хотелось думать, а еще более мечтать, грезить. «Моя душа, я помню, с детских лет чудесного искала», писал Лермонтов в стихотворении «1831 г., июня 11 дня»: «Как часто силой мысли в краткий час я жил века и жизнью иной и о земле позабывал». И Лермонтов любит классическую обстановку всех мечтателей: ночь, луну, звезды. в молодости он — настоящий звездопоклонник.

Светись, светись, далекая звезда,
Чтоб я в нощи встречал тебя всегда;
Твой слабый луч, сражаясь с темнотой,
Несет мечты душе моей больной;

И груди сей свободно и легко... («Звезда», 1830.)

Вверху одна
Горит звезда,
Мой взор она

Мои мечты
Она влечет,
И с высоты
Мне радость льет. («Вверху одна», 1830.)

— «царица лучших дум певца, и лучший перл того венца, которым свод небес порой гордится, будто царь земной» («Люблю я цепи синих гор», 1830). Как очаровательны лунные ночи «в ущельях гор иль средь степей!» Как хорошо «при такой луне» мчаться «на лихом коне в пространстве голубых долин!» А еще лучше отдаться сладкому созерцанию чудной ночи и свободному полету жутко насторожившейся фантазии. Часто любовался поэт синими горами Кавказа и на утренней заре, когда они «сияли в лучах восходящего солнца, в розовый блеск одеваясь» («Синие горы Кавказа, приветствую вас!» 1830). Он любил Кавказ всегда, в любые моменты дня, но и тут больше вспоминается ему то время, когда «луна по синим сводам странствует одна» («Измаил-Бей», 1832 г.). Очи красавицы — звезды, «звезды дня и звезды ночи», и, по смерти, её очи «блеснут звездами в небесах» («Черны очи» 1830; «Очи NN» 1830). Способностью оживлять и возвышать душу поэта обладают более всего звезды и луна.

Звездный свой венец
Надела ночь. в молчании текли
Светила неба в этот мирный час,
Но в их молчаньи есть понятный глас!


(III очерк «Демона», 1831.)

«Прекрасная луна» любит «дразнить несбыточной мечтой» (ibid.). Тишина вечера или лунной ночи навевает мечты о будущем, мысли «про вечность и любовь» («Вечер», 1831). «Звезды ночи лишь о райском счастье говорят» («Черны очи» 1830).

Вперяя взор в вечернее небо, Лермонтов завидует «звездам прекрасным»; он хотел бы «их место занять».

Чем ты несчастлив? —



Тем я несчастлив,
Добрые люди, что звезды и небо —
Звезды и небо! а я — человек!..

(«Небо и звезды», 1831.)

— «ясны, как счастье ребенка». Такого святого, детского счастья желал бы поэт и для себя. Недаром сказано; «будьте, как дети». Душа ребенка сияет нам первобытной красотой. Кавказский воздух — «чист, как молитва ребенка», говорит Лермонтов («Синие горы Кавказа» 1830). К детям близки и немудрые сыны природы. Впадая в тон руссоизма, Лермонтов однажды в задумчивой тоске созерцал со скалы близ моря «палатки рыбарей» и невольно позавидовал их беспечному счастью.

О, если б я в сем месте был рожден,
Где не живет среди людей коварность, —
Как много бы я был судьбою одолжен! («Элегия», 1830.)

«Птичка рая», Надежда, во время дня сидит на кипарисе молодом и не поет. Но как только земля уснет в ночной тиши, «она на ветке уж поет так сладко, сладко для души, что поневоле тягость мук забудешь, внемля песне той, и сердцу каждый тихий звук как гость приятен дорогой» («Надежда», 1831. Ср. «птичку рая» в «Посвящении к Измаилу-Бею», 1832).

«обманутой душе» — «и вечность, и надежду». Кладбищенский ветер не охолодит его сердца: «что в нем живет, то в нем глубоко». «Я чувствую, судьба не умертвит во мне возросший деятельный гений», говорит поэт. Он — из тех.

Кто в грудь вместить желал бы всю природу
Кто силится купить страданием своим
И гордою победой над земным
Божественной души безбрежную свободу.

«Унылый колокола звон», 1831.)

Душа Лермонтова несется ввысь; хочется и физически оторваться от земли. Оттого он так и любит синие горы Кавказа, «престолы природы». Как ибсеновский Бранд уходит в горы, чтобы там, в чистом храме природы, молиться Богу, так и Лермонтов говорит, обращаясь к горам Кавказа: «Кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновенье гордился он ею!» («Синие горы Кавказа, приветствую вас!» 1830). Лермонтова манит к себе одинокий деревянный крест, поставленный на высокой кавказской скале, куда «долететь лишь степному орлу»: «О, если б взойти удалось мне туда, как я бы молился и плакал тогда... И после я сбросил бы цепь бытия и с бурею братом назвался бы я» («Крест на скале», 1830).

Целая гамма небесных чувств звучит и искрится в душе поэта в часы возвышенных мечтаний. в одну из таких светлых и вдохновенных минут, когда «была ему звездная книга ясна», Лермонтова посетило дивное поэтическое видение: он узрел ангела, который с тихой, святой песнью летел по небу полуночи и в объятиях нес душу младую «для мира печали и слез» («Ангел», 1831). в подобные мгновения Лермонтову, действительно, был внятен «горний ангелов полет», и он чувствовал почти физическую близость к миру ангелов. Вот они реют вокруг него, и он осязает на своем лице прохладу, навеваемую их крыльями. Еврейка в задуманном, но не осуществленном сюжете «Демона» поет отцу «про старину и про близость ангела — как прежде». Некогда люди жили в близком единении с миром ангелов: к ним слетались ангелы, на земле был рай («На жизнь надеяться страшась», 1830). Самые встречи с ангелом смерти прежде людям «казались сладостный удел». Восточное сказание хранит предание о том, как ангел смерти оживил труп девы своею ангельской душой. Но возлюбленный Ады, Зораим, не оценил счастья быть любимым ангелоподобной девой: он увлекся земной славой; ему «был милей девичьей ласки — путь кровавый». Зораим умирает от ран, полученных в сражении. Ангел смерти покидает тело девы и возносится в свою отчизну на небеса: «там все, что он любил земнова, он встретит и полюбит снова!» Опыт непосредственного слияния с земными существами научил ангела с холодным презрением относиться к земле.

За гибель друга в нем осталось
Желанье миру мстить всему,

Была любовию к нему.
Все тот же он, — и бесконечность,
Как мысль, он может пролетать,
И может взором измерять

Но Ангел Смерти молодой
Простился с прежней добротой, —
Людей узнал он: состраданья
Они не могут заслужить,
— наказанье
Последний миг их должен быть!
Они коварны и жестоки,
Их добродетели — пороки,
И жизнь им в тягость с юных лет...

«Ангел Смерти», 1831).

Теперь земля и небо противостоят друг другу, как две враждебные стихии. Душе, которая слышала ангельские песни, уже скучны песни земли; она томится здесь, как в оковах. Земная жизнь с её надеждами и мечтами — «не что иное, как тетрадь с давно известными стихами» («Sentenz», 1830). Перед смертью человек убедится, что золотая чаша жизни — пуста, что «в ней напиток был — мечта» («Чаша жизни», 1831). Однажды, в кошмарном сне поэт видел, будто он умер, но «светозарный Ангел» вторично послал его на землю, чтобы он выстрадал себе прощенье; он снова пережил «земные муки» и еще больнее сознал ничтожество человека («Ночь I», 1830; ср. также «Смерть», 1830). Человек — «земной червь»; над землей, этим «гнездом разврата, безумства и печали», владычествует «гигант всесильный» — смерть. её образ в виде «скелета неизмеримого», заслонившего самые звезды, вносит мучительную отраву в ночные сновидения поэта. «Только Бог лишь вечен». Человеку лучше было бы не родиться. Ропот на самого Творца готов вырваться из груди страдальца («Ночь II», 1830). Поэту страшно оглянуться назад, на жизнь «веков протекших»,

Чтоб бытия земного звуки
Не замешались в песнь мою,
Чтоб лучшей жизни на краю

Чтоб я не вспомнил этот свит,
Где носит все печать проклятья,
Где полны ядом все объятья,
Где счастья без обмана нет («1831 г. января...».)

«как камень меж камней», «пламень неземной» гаснет в груди, замирает «звук сердечных слов». Отсюда — итог.

Теперь я вижу: пышный свет
Не для людей был сотворен,
Мы сгибнем, наш сотрется след.
Таков наш рок, таков закон.

К безбрежным, мрачным сторонам,
Наш прах лишь землю умягчит
Другим, чистейшим существам.

Эти существа будут свободны от грехов земли. «Станут течь их дни невинные, как дни детей». «К ним станут (как всегда могли) слетаться ангелы». А люди, окованные «над бездной тьмы», будут с завистью и тоской смотреть на «этот рай земли». «Вот казнь за целые века злодейств, кипевших под луной!» поучительно восклицает поэт («На жизнь надеяться страшась», 1830). Наивная, но трогательная утопия!

— небесного, божественного происхождения, тело — земной прах. Этот дуалистический принцип исповедует традиционная религия; на нем базирует мистика, составлявшая у нас в тридцатых годах XIX века особое и весьма заметное течение; на нем, наконец, основан и всякий идеализм, в частности те системы идеалистической философии, которые господствовали у нас в 20—30-х годах. Поколение, к которому принадлежали Белинский и Герцен, исторически было поставлено в необходимость перестрадать мучительный дуализм, принижавший землю и плоть, преодолеть его, чтобы выйти затем на путь светлого монизма или, по крайней мере, реабилитации земли, «реабилитации плоти», как выражался вслед за С. -Симоном Герцен, убежденный и последовательный проповедник религии жизни, религии солнца.

Лермонтов, насколько нам до сих пор известно, не занимался ни философией, ни мистикой. Но и он стремится постигнуть религиозный смысл жизни. Его интуитивная философия своим исходным пунктом имела традиционную идею дуализма. Страстно переживаемый личный опыт и некоторые литературные влияния только обостряли этот дуализм. И Лермонтов, казалось, принес землю на заклание небу. Небом он мерит землю, ангелами — людей. Специфическая психологие земли и людей ему еще неведома. Отсюда — письмо контрастами: или рай или ад, или божественное небо или грешная земля. Отсюда — неизбежная дисгармония от сознания, что человеку недоступно небо, что звезды и небо — звезды и небо, а он человек.

Если бы в своих отношениях к земле Лермонтов отличался неумолимой последовательностью, если бы небесное абсолютно пересиливало в нем земное, — ему не оставалось бы ничего другого, как отвернуться от земли, погрузиться в созерцание гармонии небес и ловить в своей душе отголоски святой песни, звук которой «в душе молодой остался без слов, но живой». Стихотворение «Ангел» следовало бы признать самым полным выражением его поэтического мироощущения. Так иногда и истолковывают смысл лермонтовской поэзии не только в первый период, о котором мы пока говорим, но и вообще. Мотив «Ангела» кажется доминирующим и получает даже мистическое истолкование. «Вся поэзия Лермонтова», говорит Д. С. Мережковский (32), «воспоминание об этой песне, услышанной в прошлой вечности». Лермонтов — «не совсем человек»; он принадлежит к тем редким душам, «для которых поднялся угол страшной завесы, скрывающей тайну премирную» (29). «в христианстве — движение от «сего мира» к тому, отсюда туда; у Лермонтова обратное движение оттуда сюда» (37). Вся брошюра Д. С. Мережковского «Поэт сверхчеловечества» (С. -Пб., 1909) представляет развитие этой мистической идеи. Нам кажется, что факты не позволяют приписывать Лермонтову мистическое мировоззрение в том виде, как это делает г. Мережковский. Чтобы оправдать свою точку зрения, ему то и дело приходится давать искусственное толкование словам Лермонтова и игнорировать его живую, человеческую психологию (напр., на стран. 29—30, 34, 61—62, 66, 72).

Поэт, воспитанный в преданиях православного христианства, с детства жил образами религии. Ангелы, уносящие души людей по их смерти, хорошо известны и по народным духовным стихам и не раз изображались поэтами самых различных религиозных воззрений 1). Лермонтов чаще всего и говорит именно об «ангелах смерти». Ангел рождения остается у него единичным образом, как известного рода дополнение к ангелу смерти; вопреки своему обыкновению, он ни разу затем не вернулся к нему 2). в общей поэтической концепции религиозных представлений Лермонтова о Боге, ангелах и людях «Ангел» — что̀ бы ни лежало в его основе (талмудическая ли легенда или платоновская идея), — есть прежде всего красивый художественный символ той двойственности, какая, с точки зрения дуализма, присуща человеческой природе. Лермонтов имел счастье вызывать в своем воображении вдохновенные видения, подобные «Ангелу», выражая в них свое томление по небесному.

Но в звездном идеализме Лермонтова, проникнутом идеей дуализма, проявилась лишь одна ипостась молодого поэта. По основным свойствам своей психики он вовсе не был натурой созерцательной. в его внутренней жизни была другая сторона, где выявлялась его вторая ипостась, более характерная для его психологии. Лермонтову-звездопоклоннику, стремившемуся одержать «гордую победу над земным», приходилось бороться с самим собой. Природа брала свое.

То, что̀ составляет содержание идейных исканий Белинского и Герцена, Лермонтов переживает непосредственно, как поэт, и отражает в своем творчестве. Земля, которую, по-видимому, он беспощадно осудил, влекла его к себе всеми своими соблазнами и оспаривала в нем небо; её песни далеко не всегда были скучны поэту, если только он не насиловал своей природы и свободно выражал свое «я». Солнце разгоняет ночные призраки, как кошмарные (гигант-смерть), так и светлые. Жизнь вступает в свои права, и поэт сознает себя более земным, чем небесным; место фантазии заступают другие душевные силы: сердце, воля, ум; грезы заменяются реальным мироощущением.

Существеннейшею чертой в психологии Лермонтова является неудержимая «жажда бытия», выражающаяся в порывах упорной воли и бурного сердца. У Лермонтова страстный и волевой темперамент. Активность преобладает в нем над созерцательностью. Воля и сердце требуют исхода в свободе, страсти и любви. Ему нужны люди, которых он мог бы любить и ненавидеть; нужна и грешная земля, как арена для проявления воли. Не раз мы слышим от самого поэта совершенно искренние признания, что эмпирическая земля с её реальными благами и чарами ему дороже, чем гипотетическое небо.

Эта сторона лермонтовской психологии ярко отпечатлелась и в лирике и в других его произведениях 1828—1832 гг.

Поэт сознает в себе «душу пылкую» («К друзьям», 1829), «деятельную и пылкую душу» («К другу», 1829), «бурную пылающую душу» («Последний сын вольности», 1830). «Источник страсти есть во мне великий и чудесный», говорит Лермонтов в прекрасном стихотворении «Поток» (1831). Душа — поток с песком серебряным на дне; «поверхность — лик небесный». «Но беспрестанно быстрый ток воротит и крутит песок, и небо над водами одето облаками». в одном человеке течение потока — слабо, в другом — бурно. Первый счастлив. Лермонтову же чуждо такое счастье.


Я праздный отдал бы покой
За несколько мгновений

Блаженства иль мучений.
Пускай же мчится мой поток


Пускай от берега цветок

Отмоет он лазурный,
И увлечет с собою в путь,

И с ним погибнет где-нибудь


в пустыне отдаленной.

Лермонтову прежде всего нужен простор для «воли-волюшки», «действие», борьба, свобода. Жизнь — «скучна, когда боренья нет».

Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень

Я не могу, что значит отдыхать.
Всегда кипит и зреет что-нибудь
в моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.

И все боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! Жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых,
Хотя я презираю жизнь других.

«1831 года, июня 11 дня», строфы 22 и 23.)

Ему Богом дана «молодая жена — воля-волюшка, вольность милая, несравненная».

И вольность мне гнездо свила,
Как мир необъятное! («Воля», 1831.)

Одинокий парус, белеющий «в тумане моря голубом», — выразительный символ Лермонтовской души.


Над ним луч солнца золотой...
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой! («Парус», 1832.)

Этот образ, озаренный уже золотым блеском солнца, не менее характерен для юноши Лермонтова, чем образ Ангела. Еще с детства полюбил он бури Кавказа, «те пустынные, громкие бури, которым пещеры, как стражи ночей, отвечают» («Синие горы Кавказа, приветствую вас!» 1830). «От ранних лет кипит в моей крови твой жар и бурь твоих порыв мятежный», говорит Лермонтов в посвящении к «Аулу Бастунджи» (1831), обращаясь к Кавказу, «суровому царю земли»: «На севере, в стране тебе чужой, я сердцем твой, всегда и всюду твой!» Именно на вершинах величавого Кавказа поэт не ощущал разлада между мятежным сердцем и смелой мечтой. Когда раскаты грома разносились по горам, он внимал «их звуки роковые» и «в край надзвездный пылкою душой летал на колеснице громовой». в глубине его души «недоступные уму живут воспоминанья о далекой святой земле. Ни свет, ни шум земной их не убьет».

что на родине «турка» мощь сильных натур «давится безвременной тоской»; «там стонет человек от рабства и цепей» («Жалоба турка», 1829). «Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете!...» жалуется поэт в «Монологе» (1829).

К чему глубокие познанья, жажда славы,
Талант и пылкая любовь свободы,
Когда мы их употребить не можем?
Мы, дети севера, как здешние растенья,

Как солнце зимнее на сером небосклоне,
Так пасмурна жизнь наша, так недолго
Ея однообразное теченье...
И душно кажется на родине,

Тем не менее, наперекор всему, поэт любит жизнь, любит «обольщенья света».

«Я жить хочу!» восклицает он в стихотворении 1832 г. Он даже ищет печали и мук, как ранее искал «измен и новых чувствований» («Элегия», 1829).

Что̀ без страданий жизнь поэта
И что без бури океан?

Ценой томительных забот;
Он покупает неба звуки, —
Он даром славы не берет.

Так сильна в Лермонтове «жажда бытия». И временами автор «Ангела» не решается променять землю на небо.

«Молитве» 1829 г. мятежный юноша просит Всесильного не карать его за то, что он любит «мрак земли могильный с её страстями», что редко в душу входит живых речей Его струя, за то, что часто не Богу молится он «звуком грешных песен», и ум «в заблужденьи» бродит далеко от Него. Здесь мы слышим еще покаянный тон. Но замечательно, что тут же поэт дает своему богоотступничеству такое объяснение, которое служит вместе с тем и оправданием. Чтобы вполне обратиться к Богу, ему пришлось бы подавить в себе «лаву вдохновения» и «дикие волненья» души, погасить «сей чудный пламень — всесожигающий костер», обратить «сердце в камень», остановить «голодный взор», т. -е. духовно оскопить себя. И стихотворение заканчивается характерными словами:

От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь, —
Тогда на тесный путь спасенья
К тебе я снова обращусь.

— так думает молодой Лермонтов. в земном он ищет удовлетворенья для сердца и воли, в земном он черпает и вдохновенье.

Взлелеянный на лоне вдохновенья,
С деятельной и пылкою душой,
Я не пленен небесной красотой,
Но я ищу земного упоенья, —

«К другу»). Он знает, что толпа людей, будучи «игралищем и рока, и страстей», стремится «к одной святой, неизъяснимой цели».

И я к высокому, в порыве дум живых,
И я душой летел во дни былые,
Но мне милей страдания земные —
Я к ним привык и не оставлю их!...

напрягает и расширяет бытие, приобщая человека к миру других людей; любовь — лучший цвет жизни, её высшая краса; любовь — сладкая отрава, источник счастья и мук. И поэт не хочет расстаться с нею даже по смерти; как бы вторя мотивам народной песни, он готов перенести свою земную любовь в загробную жизнь. Но не так, как благочестивый и мечтательный автор «Теона и Эсхина». в стихотворении «Земля и небо» (1831) Лермонтов рассуждает:

Как землю нам больше небес не любить?
Нам небесное счастье темно,
Хоть счастье земное и меньше в сто раз,
Но мы знаем, какое оно.



Страшна в настоящем бывает душе
Грядущего темная даль, —

Мы блаженство желали б вкусить в небесах,
Но с миром расстаться нам жаль.


Хоть мы ищем другого порой,

Но в час расставанья мы видим ясней,
Как оно породнилось с душой.

Если бы «в раю, на третьем небе» поэт встретил образ «девы небесной», то, конечно, её небесная красота пленила бы его душу. «И я б в тот миг (не утаю) забыл о радости земной». Но —


И я могу-ль тебя любить?
Другая женщина должна
Надежды юноши манить.
Ты превосходней, чем она,


(«К деве небесной», 1831.)

«Есть рай небесный — звезды говорят», припоминает поэт-звездопоклонник по случаю смерти своего отца («Я видел тень блаженства», 1831). Ho тотчас же y него рождается скептический вопрос: «Но где же? вот вопрос, и в нем-то яд. Он сделал то, что в женском сердце я хотел сыскать отраду бытия».

Ты говоришь: есть жизнь другая,
И смело веришь ей... но я?...

«Слова разлуки повторяя»). «Где бы ни был этот мир святой», для Лермонтова довольно одной жизни и именно земной.

Меня раздавит эта вечность,
Мне страшно здесь не отдохнуть.

Лермонтов не ждет от небес чуда: для него взгляд любимой девушки «дороже будет до конца небесных всех наград» («Вечер», 1831). Пусть тут же он называет себя «ничтожным глупцом», но преодолеть себя он не может. Когда он станет «безжизненным, холодным мертвецом», и дух его «утонет в бездне бесконечной», — «в сердце опустелом» все же сохранится «мысль о ней», которую он любил «так пламенно и так чистосердечно» («Смерть», 1830).

Люблю мучения земли

в могилу силится бежать,
Туда, где обещал мне дать
Ты (Творец) место к вечному покою.
Но чувствую, — покоя нет


(«1830. Мая 16 числа».)

в посвящении к «Ангелу Смерти» (1831) поэт выражает надежду, что предсмертный поцелуй любимой девушки будет «залогом близкого свиданья в стране любви, в стране другой». Конечно, странно было бы в этих и подобных стихотворениях искать определенных представлений Лермонтова о загробном мире и вообще выдержанного религиозного миросозерцания1). Как в его ночных грезах, не исключая знаменитого «Ангела», так и здесь — перед нами больше поэтические образы и настроения, чем идеи и взгляды.

Разделяя обычные христианские воззрения, он постоянно переходит от веры к сомнению и наоборот; здесь — тревожная смена чувств, яркие искры, отлетающие от кремня — сердца, при столкновении с полярными стихиями земли и неба. Юноше, если он не позирует и не грезит, земля и земная любовь все же — дороже рая. в стихотворениях 1829—1830 гг. Лермонтов не раз представляет себя мертвецом, в груди которого по-прежнему пылает страстная любовь («Письмо», 1829 г., «Когда последнее мгновенье», 1830 г.,«Настанет день», 1830 г. Ср. также стихотворение 1831 г.; «Послушай: быть может, когда мы покинем»). Как девушка, насильно заключенная в обитель, плачет и тоскует, так и сердце поэта бьется одним чувством — чувством любви к деве.

Смерть и бессмертье,


И деве, и сердцу — ничто:
У сердца
И девы

Одно лишь страданье, один лишь предмет —
«Песня», 1831.)

Замечательно, что самое кладбище способно внушать поэту все те же думы о жизни, а не о смерти. «Там крест к кресту челом нагнулся, будто любит, будто сон земных страстей узнал в сем месте он... Вкруг тихо, сладко все, как мысль о ней!» («Кладбище», 1830.) «Премудрой мыслию» поэт вникал «в песни ада, в песни рая», и все же на земле из уст прекрасной женщины ему удавалось слышать такие «обольстительные звуки», каких нигде он не слыхал. («Бартеневой», 1830.) Есть и на земле «сладкие звуки», которые заставляют поэта забывать «вечность, небо, землю, самого себя».

И в душе они опять рождают
Сны веселых лет,

И в одежду жизни одевают


Принимают образ эти звуки,
Образ милый мне;

Мнится, слышу тихий плач разлуки,
И душа в огне...


Ядом прежних дней,

И опять я в мыслях полагаюсь
На слова людей. «Звуки», 1830.)

(Ср. «Звуки и взор» 1831.) Человеку знакома чудная песня небес, но она «мгновенна».


Понятье о небесном нам дано:
Ho слишком для земли нас создал Бог,
Чтоб кто-нибудь ее запомнить мог.

(«Литвинка», 1830.)

— вторая ипостась его психической личности.

_________

Мотивы земли непрерывно раздаются в длинном ряде лирических стихотворений Лермонтова и во множестве других произведений первого периода, которые, несмотря на их эпическую или драматическую форму, остаются глубоко субъективными.

Показательны в этом отношении уже сюжеты самых ранних произведений Лермонтова. Полное собрание его сочинений начинается простым и правдивым описанием осени («Осень», 1828), насмешкой над Эротом («Заблуждение Купидона», 1828), грустными мечтами о «последней любви», о «ржавом предков мече с задумчивой цевницей» («Цевница», 1828). размышлениями о творческом акте, когда поэт изливает свою душу, звуком громкой лиры чаруя свет, «и в тишине поет, забывшись в райском сне, вас, вас, души его кумиры» («Поэт», 1828). Кумиры эти для отрока и юноши — или девы или вольные люди. Большая часть произведений Лермонтова первого периода — гимн страсти, свободе, молодости и жизни. Пусть в посвящении к I очерку «Демона» (1829 г.) он уверяет, что его жизнь скучна, «как скучен день осенний», — молодая энергия неудержимо прорывается сквозь все осенние тона, и стих Лермонтова сверкает жемчужной пеной сильной и красивой юности. Его творческую фантазию на первых же порах населяют «байронические» образы черкесов, корсаров, преступников, «кавказских пленников», героев «Джулио» (1830), «Литвинки» (1830), «Исповеди» (1830), «Каллы» (1831), «Аула Бастунджи», «Измаила-Бея» (1832), повести «Вадим» (1831—32), драм «Испанцы» (1830), «Menschen und Leidenschaften» (1830) и «Странный человек» (1831), разнообразных «сынов вольности», включая сюда и новгородского Вадима и французского императора Наполеона. Для нас безразлично, откуда зашли к нему эти образы, от Пушкина, от Байрона или еще откуда-нибудь. Он сжился с ними; они стали его собственными созданиями. Поучительно в этом отношении сравнить хотя бы его «Корсара» с «Шильонским узником» Жуковского и «Братьями разбойниками» Пушкина, т. -е. с произведениями, которые послужили для Лермонтова прототипом. в поэмах Жуковского и отчасти Пушкина мы слышим лишь о смерти и страданиях; герой Жуковского даже примиряется и свыкается с тюрьмой. А Лермонтов придал своему герою буйную отвагу и наполнил поэму приключениями и подвигами. Молодой поэт грезит о войне («Война», 1829), о морских или, по крайней мере, волжских бурях («Моряк», 1832), о гордых детях рока, которые смело бросают вызов не только людям, но и небу. Каждый из них любит рассказывать загадочную повесть своей души, любит «исповедь», подчеркивая всякий раз, что это — именно исповедь, а не раскаяние. Даже дева, посвятившая свою жизнь «пылкой страсти вожделенью», пришла к «попу» затем, чтоб «исповедать грех сердечной», а не каяться.

Не хочу я пред Небесным

Иль спокойствием чудесным
Душу грешную омыть.
Я спешу перед тобою
Исповедать жизнь мою,

Все, что в жизни я люблю!

(«Покаяние», 1829.)

Тем большую непреклонность проявляют «байронические» герои, в своих «исповедях» повторяя один другого. Обычно в темнице, в монастыре или другой какой-нибудь неволе герой томится по свободе, по «воле-волюшке», и выше этого земного счастья не знает ничего. Вот, в монастырской тюрьме сидит «отшельник молодой, испанец родом и душой». Его могила не страшит: «там, говорят, страданье спит в холодной вечной тишине», но он молод, любит жизнь, и ему жаль расстаться с нею. «Пусть монастырский ваш закон рукою неба утвержден», говорит он седому старцу, «но в этом сердце есть другой, ему не менее святой... Ты позабыл, что седина меж этих кудрей не видна, что пламень в сердце молодом не остудишь мольбой, постом». Закон сердца для отшельника выше всего; его бурное сердце внимает «голосу любви». её «небесный лик» — дороже земли и рая.

Я о спасеньи не молюсь,

Пусть вечно мучусь: не беда!
Ведь с ней не встречусь никогда!

................................
И если б рай передо мной

Клянусь, я прежде, чем вступил,
У врат священных бы спросил,
Найду-ли там, среди святых,
Погибший рай надежд моих?

Что̀ без нея земля и рай?
Пустыя, звонкие слова,
Блестящий храм без божества.
................................

И юноша не открыл старцу своей дорогой и гибельной тайны — любви к прекрасной монахине («Исповедь», 1830). Та же ситуация и те же кощунственные речи почти с буквальной точностью повторятся потом — в «Боярине Орше» (1835-6) и в «Любви мертвеца» (1840).

Приготовляясь к подвигу мести за родину, кн. Мстислав после трехнощной молитвы так характеризует свое отношение к небу и земле:

На звезды устремлял я часто взор
И на луну, небес ночных убор,

И небо не любил, хотя дивился
Пространству без начала и конца,
Завидуя судьбе сего Творца 1).
Но, потеряв отчизну и свободу,

Нашел спасенье целому народу,
И утонул деятельным умом
в единой мысли, может быть, напрасной
И бесполезной для страны родной,

Как вольность, сильной и святой!..
(«Отрывок» 1830: «Три ночи я провел без сна».)

Перед нами — боевой, протестующий романтизм, не приемлющий божественной нирваны небес. Земные мотивы этого романтизма можно назвать органическими мотивами лермонтовской поэзии, потому что за ними стоит не только психологие поэта, но, если хотите, и его физиология.

_________

рефлексию, которая требовала примиряющего исхода в каком-нибудь синтезе. Жизнь мучительна, когда разладилась «музыка сердца».

Со стороны людям кажется, что его разум — болен, ослеплен «желаньем вздорным». Но сам он, глубоко погрузившись в свое сердце, нашел, что его ум «не по пустякам к чему-то тайному стремился»,

К тому, чего даны в залог
С толпою звезд ночные своды,
К тому, что̀ обещал нам Бог,
̀-б уразуметь я мог
Через мышления и годы.

Но беда в том, что от колыбели его «грызет» пылкий и суровый нрав(«Н. Ф. И.... вой», 1830). Беда в том, что в нем сильна «с небом гордая вражда».

в длинном стихотворении «1831 г. июня 11 дня» поэт делает интересную попытку разобраться в своем запутанном душевном состоянии. Кто он? что он? каковы его отношения к земному и небесному? Его душа с детских лет «чудесного искала». Часто силой мысли «в краткий час» он «жил века и жизнию иной, и о земле позабывал». Фантазия создавала образы, которые «не походили на существ земных», в которых все было «ад иль небо». Любуясь величавой «пустыней» или вершинами диких гор в часы ночи, он постигает «гармонию вселенной»; в его уме рождается «мысль о вечности». «Кто близ небес, тот не сражен земным». Но земное властно чарует его: известность, слава, любовь; хочется жить и действовать. «Я вижу, что любить как я — порок, и вижу... я слабей любить не мог», говорит поэт: «... Я не могу любовь определить, но это страсть сильнейшая! Любить — необходимость мне, и я любил всем напряжением душевных сил». Много горя приготовила ему жизнь, но «гордая душа» все вынесет: «судьба её так скоро не убьет, а лишь взбунтует». «С такой душой ты бог или злодей!» восклицает автор.

Лишь в человеке встретиться могло

Мученья происходят оттого.

Такого состояния не знают ни ангел, ни демон: «в одном все чисто, а в другом все зло». Человек же обречен на «сумерки души»; в его душе часто царит «меж радостью и горем полусвет»; «жизнь ненавистна, но и смерть страшна». Трудно, заканчивает поэт, перенесть на бумагу картину своего душевного состояния: «мысль сильна, когда размером слов не стеснена, когда свободна как игра детей, как арфы звук в молчании ночей». Тем не менее Лермонтов стремится обективировать эти «сумерки души» — порождение демона-искусителя.

в прекрасном мире — жертва тайных мук,
в созвучии вселенной — ложный звук,

Как встретил бы улыбку палачей
Приговоренный к казни..............
.........................................
Есть демон — сокрушитель благ земных.

Чтобы удар судьбы сразил скорей;
Враг истины, враг неба и людей,
Наш слабый дух ожесточает он,
Пока страданья не умчат, как сон,

Все, что ему еще завидно в нас. («Литвинка», 1830.)

Неслучайно у Лермонтова оказалось больше близости к демону, чем к ангелам. Среди людей он чувствует себя одиноким, «как царь воздушной» («Одиночество», 1830). «Живу, как неба властелин, в прекрасном мире, но один!» («Стансы», 1831). Земля и небо равно далеки от него. И звуки монастырского колокола он полюбил за то, что «всегда один, высокой башни мрачный властелин, он возвещает миру все, но сам, сам чужд всему — земле и небесам!» («Кто в утро зимнее», 1831). «Мир земной мне тесен, к Тебе-ж проникнуть я боюсь», говорит поэт Всесильному («Молитва», 1829). в кошмарном сне («Смерть», 1830) он понял роковую судьбу человека, обреченного на земные муки. Ему чудится, что он умер, и грудь волнует «последнее сомненье».

Я не мог
Понять, как можно чувствовать блаженство

От той земли, где в первый раз я понял,
Что я живу, что жизнь моя безбрежна;
Где жадно я искал самопознанья,
Где столько я любил и потерял, —

Без коего любви не понимал я.

Но вдруг он «душой забылся» и был перенесен в иной мир, где не было «предметов земных». И что же?

Все было мне так ясно и понятно,
И ни о чем себя не вопрошал я,

Где долго жил, где все известно мне;
И лишь едва чувствительная тягость
в моем полете мне напоминала
Мое земное, краткое изгнанье.

«Ангела» (1831). Земля — изгнание; небо — родина. Неизвестная рука с великим шумом развернула книгу, в которой кровавыми словами был начертан «ужасный жребий» человека: «Бесплотный дух, иди и возвратись на землю!..» Он принужден был снова вернуться на землю, чтобы разделить страдания людей (ср. стихотворение 1830 г.: «Когда последнее мгновенье»). Увидев собственное тело, превращенное в прах, поэт изрек «дикие проклятья» на отца и мать, на всех людей, возроптал на Творца и «хотел изречь хулы на небо, хотел сказать»... Но голос его замер, и он проснулся.

Так постепенно все уменьшается и уменьшается расстояние между поэтом и демоном. Если Горбач-Вадим (1831-32) казался «демоном, но не человеком», то и сам поэт в небольшом стихотворении 1830 г. с полной определенностью говорит о себе:

Я не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворен;
Но для чего живу, страдая, —


Как демон мой, я зла избранник,
Как демон, с гордою душой
Я меж людей беспечный странник,
Для мира и небес чужой.


Воспоминанием сравни
И верь безжалостной душою,
Что мы на свете с ним одни.

Нам остается только последовать совету автора, перечитать повесть об его демоне и убедиться в существовании родства между поэтом и созданием его фантазии — демоном.

«Пир Асмодея», 1830, — не в счет). в наиболее примитивной трактовке его демон не более, как «собранье зол»; сидит он, унылый и мрачный, на недвижном троне где-то на земле, «меж листьев желтых, облетевших», а не то носится «меж дымных облаков» («Мой демон», 1829). в стихотворении 1831 г. под тем же заглавием характеристика демона уже осложнена новыми чертами. По-прежнему «собранье зол», демон, летает «меж темных облаков», а на землю спускается лишь для того, чтобы творить зло и убивать веру в жизнь. Демон — неизменный спутник поэта.

И гордый демон не отстанет,
Пока живу я, от меня,
И ум мой озарять не станет
Лучом чудесного огня;

И вдруг отнимет навсегда,
И, дав предчувствие блаженства,
Не даст мне счастья никогда.

И, действительно, связь с демоном окажется для Лермонтова необыкновенно длительной и роковой. в течение ряда лет поэт напрягает свои творческие силы, чтобы разгадать своего демона и воплотить его в художественном образе. Таким путем он надеялся приблизиться к самопознанию и, следовательно, к познанию мира. Образ демона — точка соприкосновения двух сфер: неба и земли. Бог и ангелы слишком далеки от человека, слишком совершенны и абстрактны, чтобы человеку возможно было сделать их обектом своих наблюдений и творчества; они — предмет веры и сладких помыслов в часы тихой ночи. А демон — постоянно тут, с человеком и в человеке. Разве не демон — та, к которой обращено следующее стихотворение 1830 г.:


Мою ты душу обняла.
О, для чего тебе нельзя
Ее совсем взять у меня?
Моя душа — твой вечный храм,

Не от небес, лишь от него
Я жду спасенья своего.

Демонское начало живет во всех сильных людях; чувствует его в себе и Лермонтов. Демон, в сущности, решает ту же проблему о небе и земле, какая занимает Лермонтова и его поколение. Можно ли ужиться с небом? возможно ли счастье на земле?— вот о чем говорит нам история демона. Опыт демона поучителен и для людей. Без преувеличения можно сказать, что история демона, над которой так долго работал Лермонтов, является в значительной степени его собственной исповедью.

Первый очерк «Демона», относящийся еще к 1829 г., сопровождается двумя посвящениями. Из них мы узнаем, что сердце поэта еще бьется «высоким»; «в душе горят, хотя безвестней, лучи небесного огня». Но жизнь скучна и пасмурна, как день осенний; сторона «светлых вдохновений» давно забыта поэтом.


Мне впечатление не ново...
И вот печальные мечты,
Плоды душевной пустоты.

Демону (берем пока первые три очерка: 1829, 1830 и 1831 годов) и предстоит воплотить собою этот разрыв поэта с страной светлых вдохновений, печаль и пустоту его души. Психология демона всецело определяется тем, что он — между небом и землей. Он — «дух изгнанья»; «блистающий Сион» оставил он вместе с «гордым сатаною». Хотя порой его тревожат «лучших дней воспоминанья», дух гордыни — нежелание быть рабом даже перед престолом Всевышнего, — не умирает в душе демона, названного однажды «молодым». «И слишком горд я, чтоб просить у Бога вашего прощенья», говорит он монахине. От него, как и от мятежных сынов земли, которых изображал Лермонтов, можно услышать не покаяние, а лишь исповедь. Он не изменит своей гордости и внутренней свободе, как бы ни были сильны его страдания: «Я полюбил мои мученья и не могу их разлюбить». Демон Лермонтова носит постоянный эпитет «печальный»; «угрюмо жизнь его текла, как жизнь развалин»; всегда один бродит он среди миров, не смешиваясь «с толпою грозной злых духов»; «боясь лучей, бежал он тьму»; он «душой измученною болен». Эти душевные муки демона делают его человечным, приближают его к человеку. Он несет гибель людям, но делает это не с спокойной уверенностью сатаны: он отравлен ядом рефлексии и стоит по ту сторону добра и зла («не зная ни добра, ни зла»). Пусть в момент своей роковой клятвы он обещал не знать любви и добра: это было в минуту борьбы с небом, но любовь доступна его сердцу. Сюжет, разработанный Лермонтовым в первых двух очерках (третий только начат), всецело построен на идее возможного возрождения демона через любовь. Как сам автор (ср. стихотворения «Звуки», 1830 г., и«Звуки и взор», 1831), демон «нарушил клятвы роковые», познав прелесть земных звуков и любви. Если бы не вмешательство ангела, который снова вызвал в демоне «мщенье, ненависть и злобу», — любовь могла бы воскресить «духа изгнанья». «Любить он может... может... И в самом деле любит он», — уверяет автор. Влюбленный демон удаляется «от силы адской» и начинает творить добро людям (путнику освещает дорогу, охраняет пришлеца). И когда это святое чувство было загублено в нем вспышкой злобы, вызванной ангелом, поэт простодушно замечает:


На путь спасенья возвратиться,
Забыть толпу недобрых дел,
Позволить сердцу оживиться,
Творцу природы, может быть,

И благодатное прощенье
Ему б случилось получить.

Понятно после этого, почему в финальной сцене поэт дал демону право «улыбкой горькой» упрекнуть «посла потерянного рая». Побежденный «искуситель-гений» внутренне торжествует победу.

в родстве с демоном находится Азраил с его неудачной любовью к земной деве. Поэма о нем относится к 1831 г., когда писался третий очерк «Демона» и «Ангел». «Полуземной, полунебесный», «изгнанник, существо сильное и побежденное», не ангел и не демон, — Азраил наказан бессмертьем и любовью ко «всему мгновенному» . в его «надменном и полном огня» сердце вспыхнула земная любовь. Как страстный любовник, ожидает он свидания с девой и утешает себя надеждой, что, когда он раскроет перед ней свою душу, покажет ей «мир и вечность», — она поймет его мечты, поймет, как велик он и жалок, уронит над ним слезу и «смягчит Творца молитвой молодой». Как святыню, будет он беречь воспоминание об этом мгновении и не откажется от этого счастья, хотя бы на него восстал «весь ад». Дева, по желанию матери, предпочла выйти замуж за «славного воина», шлем которого «блестит как жар» и меч опаснее молнии. Хорошо, по крайней мере, то, что она попросила Азраила рассказать свою повесть, и мы узнали, какой образ неземного существа грезился в это время Лермонтову. «Когда еще ряды светил земли не знали меж собой». Азраил уже существовал, «смотрел очами и душой, молился, действовал, любил». Он был наделен великой властью, «летал как мысль, куда хотел», но не был ангелом. Часто видал он ангелов, внимал их громким песням и завидовал их безмятежному блаженству: «их светлый ум безвестной цели не искал, любовью грешной не страдал, не знал пристрастия к вещам, — он вес был отдан небесам». Азраил же страстно искал,«чего, быть-может, нет» — творенье, сходное с ним «хотя бы мукою одной». Не человека ли? И возроптал он на Бога, который дал ему душу «бессмертную, может быть», способность верить и любить, но сделал его «игрушкой», глупцом, осужденным гоняться за пустым призраком. Бог не любит ропота. Наказание обрушилось на его главу, его постигло то, «что лишь с возвышенным умом и с непреклонною душой изведать велено судьбой». «За безумный сон, за миг» Азраил «столетьями наказан»; рука Творца раздробила его звезду, и ему не было пристанища. Когда народилась земля, он стал жить меж людей и,«бессмертный, смертную» полюбил.


И землю вечность разобьет, —
Услышав грозную трубу,
Я в новый удалюся мир,
И стану там, как прежде сир,

— заканчивает Азраил свою чудную повесть. Ничего хорошего не ждет он для себя от «нового мира», который сменит землю, а теперь, готовый верить, что дева любит его, на миг он чувствует себя счастливым:

Мой ум светлей отныне стал,
И, признаюсь, лишь в этот час
Я умереть бы не желал.

«несправедливый» приговор небесного абсолютизма обрек их на мучительное одиночество; только любовь могла бы вывести их из этого состояния, приобщить их к счастью людей, но Азраила обманула непрочная любовь девы, а счастью демона помешал ангел, который «весь был отдан небесам». Потребность их сердца не была удовлетворена, и они не могли с небом примириться.

Некогда Ангел Смерти способен был проникаться жалостью к людям и самовольно одухотворял их бренное тело. в поэме «Ангел Смерти» этот поступок ангела прошел безнаказанно. Но, видимо, не всегда бывало так. в повести «Вадим» (1831—32) Ольга сравнивается с ангелом, «изгнанным из рая за то, что слишком сожалел о человечестве». И Демон и Азраил наделены отчасти функциями ангелов смерти. Не отсюда ли и их особое влечение к людям? не подверглись ли они изгнанию отчасти и за свою слишком сильную любовь к человечеству, за любовь ко «всему мгновенному»? За пределами ясного сознания поэта происходит какая-то контаминация родственных образов.

Читатель в сомнении, не на стороне ли «духа гордости и отверженья» находится сам Лермонтов и не осуждает ли он небесный и ангельский ригоризм. Небо не отвергнуто, но брошена тень на мир, где в сущности нет полной гармонии и абсолютного мира, где не терпят гордых, независимых натур, где требуют слепой покорности и незнания. Демон не захотел райского блаженства; не могла бы примириться с требованиями неба и мятежная душа Лермонтова. Напрасно думает он подавить в себе «любовь безбрежную»: «влеченье души нельзя нам побеждать»; поэт убедился, что его краткий покой — «лишь глас залетный херувима над сонной демонов толпой» («К себе», 1831). в своем отношении к любимой девушке он примеряет позу демона и, обращаясь к ней, повторяет речи духа-искусителя:

Послушай: быть может, когда мы покинем
Навек этот мир, где душою так стынем;


Ты ангелом будешь, я демоном стану.

Клянися тогда позабыть, дорогая,
Для прежняго друга все счастие рая?

Пусть мрачный изгнанник, судьбой осужденный,
— а ты мне вселенной. («Послушай», 1831.)

А в одном из посвящений ко II очерку «Демона» (в акад. издании, II, 413) уже прямо применяет к себе и своей «Мадонне» повесть о демоне и деве:

Как демон хладный и суровый,
Я в мире веселился злом;
Обманы были мне не новы,


Теперь, как мрачный этот гений,
Я близ тебя опять воскрес
Для непорочных наслаждений,
И для надежд, и для небес.

Автор «Ангела» одновременно (1831) работает над «Демоном» и пишет свои стихотворения: «Поток» и «Земля и небо». Это — существенный факт. Власть земли вместе с демонизмом и «сверхчеловечеством» удачно борется с властью неба, с святыми грезами об ангельском мире, потому что в мотивах первой категории сказывается наиболее сильная сторона его психологии, потому что их источником является не фантазия с её изменчивыми призраками, а сердце, воля и ум (Ср. «Исповедь», 1831 г.: «Я верю»). Как демон, Лермонтов пока между небом и землей и, естественно, ближе к земле, чем к небу. Его «дом» — «везде, где есть небесный свод».

До самых звезд он кровлей досягает,
И от одной стены к другой —

Далекий путь, который измеряет

в сердце человека есть «святое вечности зерно» — «чувство правды», которое стремится «в краткий миг» обнять «пространство без границ, теченье века». Для этого чувства и построен Всемогущим «прекрасный дом».

И осужден страдать я долго в нем,
И в нем лишь буду я спокоен. («Мой дом», 1830.)

Смысл земной жизни начинает раскрываться: он — в выявлении человеком его божественной сущности, в осуществлении чувства правды, в исканиях человека и в полноте земного бытия. Религиозно-философская идея оправдания человека вложена Лермонтовым в следующее стихотворение 1831 г.:


Нас жить Создатель осудил,
Неисполнимые желанья
Он в нашу душу б не вложил.
Он не позволил бы стремиться

Он не позволил бы искать
в себе и в мире совершенства, —
Когда б нам полного блаженства
Не должно вечно было знать.

«На небе иль в другой пустыне», но есть такое место, «где любовь предстанет нам, как ангел нежный». в душе, «где все земное», живет святое чувство — «надежда, бог грядущих дней» (ср. во втором очерке «Демона» 1830 г., «песнь монахини»). Так санкционированы мятежные порывы души человеческой: они — от Бога. Так пока разрешалась дилемма — земля или небо. Просвет уже виден.

III.

Второй период, обнимающий два-три года пребывания Лермонтова в военной школе, отмечен рядом эксцессов, когда плоть и молодая страсть бурно проявляли себя, когда чувство переходило уже в чувственность. Поэт низко опустился к земле и отдал ей обильную дань в таких произведениях, как «Гошпиталь», «Петергофский праздник», «Уланша» (1833—1834 гг.). Если забыть об этической оценке этих произведений, то им следует приписать важное значение в эволюции лермонтовского творчества. Как шуточные и эротические повести других поэтов (напр., того же Пушкина), фривольные поэмы Лермонтова вносили в его поэзию струю простоты и жизненности, черты, которых так недоставало «романтическим» поэмам Лермонтова и его современников. Припоминается здесь, что такие люди, как Белинский, склонны были в плотской любви и даже в оргиях разврата видеть серьезное противоядие беспочвенному, худосочному идеализму. Земное начало явно торжествовало в душе Лермонтова, когда он писал какой-нибудь «Петергофский праздник». Теперь он обидно высмеял и свою любимицу-луну: круглая и белая, она показалась ему «блином со сметаной», «видно, там, на небесах — масленица вечно!» («Посреди небесных тел», 1833-4). Такое настроение было подстать военной среде, в которую вошел тогда поэт. Однако это не мешало ему в прежних тонах воспевать жизнь «свободных сынов» любимого Кавказа: «Хаджи-Абрек» (1833-1834) — прямое продолжение старых кавказских мотивов. Гордые порывы воли и высокие помыслы души не были забыты и теперь. К 1833 г. относится IV очерк «Демона», так же непосредственно примыкающий к трем предыдущим, как «Хаджи-Абрек» к «Измаилу-Бею». Вторая редакция «Демона» (наиболее полная из ранних) получила теперь дальнейшую разработку, но концепция осталась прежней. Заметно усилены, во-первых, элемент чувственности в любви демона к монахине и, во-вторых, богоборчество демона. Монахиня младая была «мила, как первый херувим, как звезды первые творенья», но поэт на этот раз долго останавливается на обаятельности её физической красоты:

Клянусь святыней гробовой,
Лучом заката и востока,
Властитель Персии златой

Не целовал такого ока.
Гаремов брызжущий фонтан
Ни разу, летнею порою,
Своей алмазною росою

Соблазнительные речи демона в большей степени, чем прежде, дышат жгучей страстью и блещут пестрой красотой восточных образов, которые потом, в окончательной редакции, получат еще более тонкую чеканку. Демон-искуситель старается внушить деве те же чувства к Богу, какие питает он сам. Бог «занят небом, не землей», говорит он... «И что такое жизнь святая перед минутою любви? Моя беспечная подруга, ты будешь разделять со мной века бессмертного досуга и власть над бедною землей, где носит все печать презренья, где меж людей с давнишних лет ни настоящего мученья, ни счастья без обмана нет. Благословишь ты нашу долю, не будешь на нее роптать и не захочешь грусть и волю за рабство тихое отдать». Демон живет «один меж небом и землей; как царь с развенчанной главой». Независимая вольность демона по душе Лермонтову. Когда «беглец эдема» пролетал над морем, поэт не упустил случая в лирическом отступлении воспеть его «гордые волны».

Как я люблю с давнишних пор
Следить их буйные движенья
И толковать их разговор,

Люблю упорный этот бой
С суровым небом и землей;
Люблю беспечность их свободы,
Цепей не знавшей никогда, и т. д.

«Паруса», равно как и в том, что демон, встретив себе соперника в «ангеле мирном», опять «посла потерянного рая улыбкой горькой упрекнул!»

_________

Поэт продолжает тяготиться своим бытием. «И тьмой и холодом обята душа усталая моя», говорит он («Гляжу на будущность с боязнью», 1837): «Как ранний плод, лишенный сока, она увяла в бурях рока под знойным солнцем бытия». Но душевная энергие не исчерпана: уже готовый начать «жизнь другую», он все же вопрошает:

Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье,

Поведать, что мне Бог готовил,
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей?

Необходимо продолжать решение той же проблемы о назначении жизни или, иначе, об отношении человека к Богу, земли к небу. Нужно продумать до конца мотив «Демона».

«Демона», которую проф. Висковатов относил к 1840-1841 гг. и которую редактор академического издания, проф. Д. И. Абрамович, считает не позже 1839 г. (II, 486), показывает нам, в каком направлении стала видоизменяться у Лермонтова проблема земли и неба в течение третьего и последнего периода (с средины 30-х годов). Излюбленный сюжет разработан теперь с такой художественной полнотой и поэтическим блеском, что «Демон» бесспорно остается одним из лучших перлов в венке Лермонтова и не перестает восхищать нас своими неувядающими красотами. в изящной рамке Кавказа стоят перед нами во всей пластической выразительности образы Демона и Тамары, и чувствуется, как много интимных дум вложил автор в свою величавую поэму.

«Печальный Демон, дух изгнанья», некогда был чистым херувимом. Отверженный небом, он стал владыкой зла, но разочарование, холодная пустота души, рефлексия и тоска резко отличают его от других духов зла. Недаром он живет врозь от «изгнанников, себе подобных»; «прежними друзьями я был отвержен», говорит Демон. Демон — одинок. Он не «ангел-небожитель», но и не «ада дух ужасный»: «порочный мученик», он был похож «на вечер ясный: ни день ни ночь, ни мрак ни свет»! Значит, попрежнему демон — воплощение сумерек души. С большей ясностью, чем раньше, автор приписывает своему демону стремленье к познанию и свободе: он «царь познанья и свободы»; ему дано «все знать, все чувствовать, все видеть»; еще в эдеме, «познанья жадный, он следил кочующие караваны в пространстве брошенных светил», и Тамаре он обещает открыть «пучину гордого познания». Его вражда к Богу не принимает формы полного отказа услышать от Него слова прощения; он клянется «вечной правды торжеством»1); он верит, что за гробом людей «ждет правый суд»; в утешение Тамаре, оплакивающей своего жениха, он сам напоминает о «райской стороне» и «райских напевах»; в своих чарующе-нежных речах он не говорит о жизни в аду, а обещает Тамаре божественно-поэтическую жизнь «царицы мира». Как и в ранних редакциях, любовь к Тамаре могла бы возродить демона: «и вновь постигнул он святыню любви, добра и красоты». Небесные ангелы — «бесстрастны»; они — его недремлющие враги. А Тамара — воплощение земной красоты и «земной святыни»; для демона — она «ангел земной». Она знает страсть или может ее знать; под влиянием демона её сердце стало «полным гордыни». Демон ищет её страстной, земной любви.

Лишь только я тебя увидел,
И тайно вдруг возненавидел
Бессмертие и власть мою, —

Неполной радости земной:
Не жить, как ты, мне стало больно,
И страшно — розно жить с тобой.
в безкровном сердце луч нежданный

И грусть на дне старинной раны
Зашевелилась как змея.
Что без тебя мне эта вечность?
Моих владений безконечность? —

Обширный храм без божества!

Демон заговорил словами самого Лермонтова. Земля, та самая земля, где, по словам демона, «нет ни истинного счастья, ни долговечной красоты, где преступленья лишь да казни, где страсти мелкой только жить, где не умеют без боязни ни ненавидеть ни любить», совершает чудо возрождения гордого существа, отринутого небом. «Посланник рая — херувим» пробудил в его душе «старинной ненависти яд». Тамара гибнет, как и раньше. Развязка, однако, — существенно другая. Побежденный демон проклял «мечты безумные свои»; автор не позволил ему бросать укоризненных взглядов на ангела. Мотив богоборчества ослаблен сравнительно с прежними редакциями. И, что̀ особенно важно, Тамара оправдана небом; с нею оправдана земля и в частности земная, все еще грешная, «беззаконная» любовь. Хотя Творец соткал живые струны души Тамары «из лучшего эфира», и она из тех, кто создан не для мира, но и Тамара познала грех земли и все же — спасена. Когда красавица под аккомпанемент чангуры пела свою песню, эта песнь

была нежна,
Как будто для земли она

Не ангел ли с забытым другом
Вновь повидаться захотел,
Сюда украдкою слетел
И о былом ему пропел,

(Вспомним Ангела Смерти и его «друга», Аду.) Есть и на земле «святыня»; страданья и любовь открывают людям рай. Небо благосклонно-снисходительно к слабостям земнородных.

И улыбались звезды голубыя,
Глядя с высот на гордый прах земли,
Как будто мир достоин их любви,

Эти строки из «Сказки для детей» (1839) звучат уже примирительно, хотя, с иронической улыбкой бросив глубокий взгляд кругом себя, поэт увидал и даже «с невольною отрадой»

Преступный сон под сению палат,
Корыстный труд пред тощею лампадой
И страшных тайн везде печальный ряд.

в молитвах я подслушивал упрек,
в бреду любви — бесстыдное желанье;
Везде обман, безумство иль страданье!

Но это потому, что автор «Сказки для детей» все еще настроен Мефистофелем, хотя и говорит о нем с веселой шуткой. в этом, к сожалению, неоконченном произведении мы имеем интереснейшую вариацию к «Демону». Прежний могучий образ превращается в чорта-аристократа, каких не раз выводил в своих повестях 30-х годов кн. В. Ф. Одоевский. А Тамару должна была заменить великосветская Нина. Этот Мефистофель также «узами земными не связан и вечностью и знанием наказан», но метаморфоза все же знаменательна. в «Сказке для детей» Лермонтов говорит о демоне, как о пройденной стадии.


Как царь, немой и гордый, он сиял
Такой волшебно-сладкой красотой,
Что было страшно... И душа тоскою
Сжималася; и этот дикий бред

Но я, расставшись с прочими мечтами,
И от него отделался стихами!

Демон означал промежуточное положение «меж небом и землей», «сумерки души». Постепенно поэт вносит свет в лабиринт своей души и ищет иного примирения между небом и землею. На мир он взглянул очами верующего, но мыслящего человека, который понял цену своих фантастических образов и обективную важность земных вещей.

_________

«органических» мотивах его ранней лирики, сильно чувствуется и теперь, потому что психология поэта остается прежней.

Сашка был рожден «с желаньями безбрежными как вечность», «и страсти, впервые пробуясь, живым огнем прожгли алтарь свой». Напомнив эти автобиографические черты героя «нравственной поэмы», автор восклицает:

О, если б мог он, как бесплотный дух,
в вечерний час сливаться с облаками,
Склонять к волнам кипучим жадный слух

И обнимать их перси, как супруг!
в глуши степей дышать со всей природой
Одним дыханьем, жить её свободой!
О, если б мог он, в молнию одет,
«Сашка», 1836)

Такой детский демонизм, однако, уже самому поэту кажется смешным и он иронически замечает в скобках: «Но к счастью для вас, читатель милый, он не был одарен подобной силой». Такая ирония раньше была не возможна.

Вспомним далее «Боярина Оршу» (1835—6 гг.), где «раб» Арсений, как прежде тоже «раб» — Вадим, поднимает бунт в защиту своего человеческого достоинства, права на свободную любовь и волю. «И под одеждою раба, но полный жизнью молодой, я человек, как и другой», говорит он своим судьям. в его сердце начертан тот единственный закон, которому он хотел бы повиноваться.

Пусть монастырский ваш закон
Рукою Бога утвержден,

Ему не менее святой:
Он оправдал меня — один
Он сердца полный властелин!

Отношение Арсения к жизни, смерти, раю и аду буквально то же, что y многих его предшественников, напр., у героя «Исповеди» (1830). Могила не страшит его («там, говорят, страданье спит в холодной вечной тишине»); «но с жизнью жаль расстаться мне!» восклицает Арсений. Ему хочется воли, хочется узнать, «прекрасна ли земля», «для воли иль тюрьмы на этот свет родимся мы»; хочется жгучей страсти. Он откажется и от рая, если не найдет там любимой девушки.


Одни лишь звучные слова,
Блестящий храм без божества!

Совершенно те же речи слышали мы из уст демона. Автор дорожит ими. в одном стихотворении 1840 г. повторен давнишний мотив — любви мертвеца. Жилец могил «в стране покоя и забвенья» не забывает «любви безумного томленья».

Я видел прелесть безтелесных


Что образ твой в чертах небесных
Не узнавал.

Что мне сиянье Божьей власти
И рай святой?


Туда с собой. («Любовь мертвеца», 1840.)

Вспомним «Умирающего гладиатора» (1836), «Беглеца» (1839), «Пленного рыцаря» (1840). Вспомним, наконец, «Мцыри» (1840), того инока, который «от келий душных и молитв» рвется в «чудный мир тревог и битв», и тем самым художественно завершает длинную вереницу родственных ему героев Лермонтова. Эта дивная поэма разом соединила в себе и возвышенные помысли о «тайнах неба и земли», и неудержимые порывы к свободе. Прилежный взор Мцыри: мог различать «ангела полет» на чистом небесном своде, но жаждет он и земного, бурного счастья, и прежде всего полной воли.

Пускай в раю,
в святом, заоблачном краю

Увы! за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял!..

«Испанцы» 1830 г., повесть «Вадим» 1831—2, «Исповедь» 1830) заставляет своих героев так или иначе бороться с монастырской неволей. Это — не случайно. Монастырь символ отрицания всего земного и прежде всего личной воли. Лермонтов — непримиримый враг монашеского взгляда на жизнь, где дуализм тела и души, земли и неба исповедуется (конечно, в принципе) в его чистом и крайнем виде. Теперь это становится особенно ощутительным.

Черты демонизма и сверхчеловечества, видимо, уступают свое место более простому взгляду на природу человека и земную жизнь.

_________

Об антагонизме земли и неба Лермонтов начинает говорить спокойнее и с шуткой пополам, как, например, в поэме «Сашка» (1836). Исчезли в поднебесной крылатые звуки той чудесной арфы, которая, «как ангела таинственый полет», отгоняла от Саула его мучителя — злобного духа.

И все исчезнет. Верить я готов,
— лишь прах могильный
Другого, горсть земли, в борьбе веков
Случайно уцелевшая, рукою сильной
Заброшенная в вечный круг миров.
Светила — ей двоюродные братья,

И по сродству имеют в добрый час
Влиянье благотворное на нас...
А дай сойтись, так заварится каша —
в кулачки, и... прощай планета наша!

Как ангелов вечерния лампады.
Придет конец воздушной их игры,
Печальная разгадка сей шарады...

Наполовину научно-астрономическая идея, наполовину отголосок прежних, утопических идей о новом мире, который сменит землю... 1). И далее, принимая уже серьезный тон, поэт говорит:


Когда земля молчит и небо чисто,
Теряться взором в их цепи огнистой;
И мнится, что меж ними и землей
Есть путь, давно измеренный душой,

Стремятся вместе все лучи их света.

Не новое, но важное признание. Лучи небесных светил почили на главе поэта, который, как его демон, давно измерил душою путь между небом и землей.

При известных условиях к поэту возвращаются свойственные ему возвышенные настроения, принимающия теперь однако уже иные формы. Лермонтову весело было подниматься на вершину Гуд-горы, которая, казалось, вела на небо; весело, говорит он, «что я так высоко над миром — чувство детское, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и верно будет когда-нибудь опять» («Бэла» в «Герое нашего времени»).

Лермонтов не забывает неба; его душа знает минуты высокого умиления, о которых поэт рассказывает теперь в стихах неизвестной ранее простоты, без тени условной фантастики, обычной в его юношеских думах-грезах о небе. Это — «Ветка Палестины» (1836), две «Молитвы» («Я, Матерь Божья», 1837; «в минуту жизни трудную», 1839), «Когда волнуется желтеющая нива» (1837), «Выхожу один я на дорогу» (1841). в счастливые минуты смиряется душевная тревога поэта, в небесах он видит Бога и постигает возможность счастья на земле. Земля — и природа и люди — как бы в преображенной красоте встают перед ним, и в творчестве Лермонтова является, так сказать, мифология земли, в духе народно-поэтических представлений. Таковы стихотворения, чарующие своей поэтической грацией и эллинской пластикой: «Русалка» (1836), «Морская царевна» (1841), «Дары Терека» (1839), «Три пальмы» (1839), «Утес» (1841) и т. п. Охотнее, чем прежде, Лермонтов дает художественные описания природы всюду, где представляется случай. Произведения третьяго периода («Демон», «Мцыри», «Герой нашего времени» и пр.) более богаты пейзажами, чем ранние произведения1). И в этом выразился не только естественный рост художественного дарования Лермонтова, но и тот факт, что теперь другими, любовными глазами смотрит он на лик земли, и поэтому без труда подмечает даже мельчайшие его черты. Чувство природы стало изощреннее. Теперь не одни только синие горы Кавказа, не одни «бури шумные природы» и даже не одна только волшебная, звездная ночь способны навевать на душу поэта чувство благоговейного умиления, но и желтеющая нива, или свежий лес, шумящий при звуке ветерка, или студеный ключ, играющий по оврагу. От проникновенного взора поэта не укрылась теперь даже малиновая слива, которая прячется «под тенью сладостной зеленого листка», а ландыш серебристый, «росой обрызганный душистой», приветливо ему кивает головой. Студеный ключ как будто знает, чего жаждет теперь поэт, и лепечет ему «таинственную сагу про мирный край, откуда мчится он». (Ср. также «Из альбома С. Н. Карамзиной», 1840.) Поэт окружен благожелательными гениями русской природы: как не разгладиться морщинам на челе! Тут уже нечто от Пушкина или от Тургенева.

«бури тайные страстей» («Из альбома О. Н. Карамзиной», 1840); ему тяжка трагическая дисгармония его бытия. Пусть же эта чаша страданий минует других! Приветствуя рождение сына у А. А. Лопухина, он призывает на него «благословенье всех ангелов небесных и земных» и напутствует ребенка такими добрыми пожеланиями:

Да будет дух его спокоен
И в правде тверд, как Божий херувим.

Пускай не знает он до срока
Ни мук любви, ни славы жадных дум;


На ложный блеск и ложный мира шум;

Пускай не ищет он причины
Чужим страстям и радостям своим,

И выйдет он из светлой тины


(«На рождение сына у А. А. Лопухина», 1839.)

«Деве невинной» поэт хотел бы вымолить у «теплой Заступницы мира холоднаго» — «молодость светлую, старость покойную, сердцу незлобному мир упования» («Я, Матерь Божия», 1837). И для себя он ищет теперь «свободы и покоя»; ему хотелось бы «забыться и заснуть», но не холодным сном могилы. Как ни измучен поэт жизнию, ему все же жаль расстаться с нею. Желанный сон должен дать ощущение тихаго, сладкаго, но земного счастья.

Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,


Чтоб, всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел;
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.

— гимн радости земного бытия, когда душа поэта благостно растворяется для восприятия красот земли. Земля может спокойно и доверчиво, в сияньи голубом, уснуть под дружественным покровом небес. Космическая гармония возможна. в небесах попрежнему «торжественно и чудно», но пленительна и земля.

Все более и более сознательно понимает Лермонтов самоценность жизни, её самодовлеющее значение. Люди не могут стать небожителями; к земле нельзя применять мерку неба. Она сама по себе. Зорко всматривается поэт в жизнь людей, стараясь уразуметь их собственную, земную психологию. Русское прошлое встает перед ним не в условных очертаниях, как в «Последнем сыне вольности» (1830) и подобных произведениях на исторические сюжеты, а в нарядной простоте старин, как в «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» (1837). Критикуя современное общество, он предъявляет к нему вполне определенные требования («Дума», 1838, «Первое января», 1840). Он хорошо видит, кто в «стране рабов» — «свободы, гения и славы палачи» («Смерть поэта», 1837; «Прощай, немытая Россия», 1841)1). Теперь он в состоянии быть реальным сатириком и вдумчивым наблюдателем жизни. Бурливый поток его творчества как бы входит в берега и с спокойным величием течет по колее художественного реализма и в частности психологического романа бальзаковского типа. Тут и драмы — «Маскарад» (1835), «Два брата» (1835—6), и стихотворные повести — «Сашка» (1836), «Монго»(1836), «Казначейша»(1837), примыкающие к фривольным повестям второго периода; и замечательная «Сказка для детей» (1839), и прозаические повести с «Героем нашего времени во главе» (1840). Лицо русской жизни Лермонтов видит теперь во всем разнообразии её подлинных красок и тонов; он хорошо различает её действительные контуры, и его наблюдения претворяются в типические образы. Теперь он в состоянии трезво и критически разобраться в «героях нашего времени»; рядом с Печориным он ясно разобрал и фигуру Грушницкого. Заметил Лермонтов и скромного Максима Максимыча. Любовь сделала глаза зоркими и сердце — чутким. Поэту доступны теперь чувства солдатика, повествующего о Бородине, или матери-казачки, поющей колыбельную песню. Он полюбил не только землю вообще, но более всего русскую землю, свою отчизну. Полюбил — «странною любовью», непонятною для него самого, полюбил интимно её поля, леса, реки, её печальные деревни, святой труд мужика и его незатейливые радости; ему мил даже «говор пьяных мужичков» («Отчизна», 1841).

Похоронив великого Пушкина, Лермонтов строже взглянул на свое призвание поэта. Как часто бывает, смерть дорогого человека зловеще озарила несущуюся перед ним жизнь и заставила глубже задуматься над её общим смыслом и значением собственного существования. Лермонтов постиг все значение творческой работы поэта («Поэт», 1838, «Пророк», 1841, «Журналист, читатель и писатель», 1840. Ср. «Не верь себе», 1839). Поэт боится выносить не холодный суд людей плоды «вдохновенного труда»; толпа не сумеет оценить «таинственной повести» его жизни и, пожалуй, растопчет «венец певца, венец терновый»; ему судья «лишь Бог да совесть». («Я не хочу, чтоб свет узнал», 1837; «Не смейся над моей пророческой тоскою», 1837.) Но все же много перлов выбросила волна вдохновенья из встревоженной груди поэта. в дивных созвучиях интимной лирики («Гляжу на будущность с боязнью» 1837; «И скучно и грустно», 1840) Лермонтов излил высокую тоску своей души, ту «великую грусть», которую, по слову Достоевского, должны ощущать на свете «истинно великие люди», так как «страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца». «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, — такая пустая и глупая шутка»!... мог сказать Лермонтов. Но его грусть не гнетет сознания человека. Его религие жизни — светлая и бодрая. На ней нет мистического налета, как у кн. Вл. Ф. Одоевского в тридцатых годах, с которым Лермонтов вел религиозные споры под конец своей жизни. Она свободна и от религиозного квиетизма Жуковского, неизменно твердившего «да будет воля Его». Для автора «Теона и Эсхина» характерен кающийся Аббадона, для Лермонтова — его могучий и гордый демон. Рядом с элегиями и ораториями Лермонтов творит и героические симфонии. Преодолев юношеский дуализм, Лермонтов шел к заветной цели всех мыслителей — к гармонии и монизму. Но, разумеется, шел не путем методических размышлений, как философ-теоретик, а путем поэтических переживаний, руководясь своим опытом непосредственного мироощущения. Реакция поэтической души на внешнее бытие, естественно, сопровождалась и внутренними противоречиями, и сожительством нового со старым, и неопределенностью сознания. в этом живом сплетении разнородных элементов есть своя привлекательная красота, непостижимая красота иррационального. Но для исследователя важно уловить основную тенденцию изучаемого процесса, найти тот психологический стержень, вокруг которого вращаются разнородные мотивы лирики и цепь созданных поэтом образов. Для Лермонтова эту основную тенденцию мы видим в постепенном оправдании земли, в признании самоценности жизни. Юношеская борьба с небом была подсказана инстинктом самосохранения, желанием сохранить свое право на полноту земного существования, право на свободное проявление своего«я». Постепенно антитеза земли и неба смягчается, как только земле an und für sich воздается должное, как только в ней перестают видеть извечного врага неба. Земля оправдана поэтом не только ради свободы его «я», но и ради нее самой. Богоборчество становится излишним, и мысль, а еще более чувство стремится постулировать гармонию космоса. Таково устремление творческих исканий Лермонтова. Судьба прервала его жизнь, прежде чем процесс был доведен до совершенно осязательных результатов. Дисгармония, которую ощущал поэт в мироздании, в окружающей жизни и в самом себе, осталась не вполне устраненной. Страдания до конца оставались уделом поэта. К тревогам мысли, стремившейся познать мир и открыть «жизни назначенье», присоединились мучительные диссонансы, созданные фактами личной и общей жизни. Все это нашло себе могучее выражение в творчестве Лермонтова. Но вместе с тем в его рефлексии слышится непобежденная сила разума, несломленная сила воли. в юности звездопоклонник par excellence, готовый непрестанно взывать: «к звездам! к звездам!» (как герои известной пьесы Леон. Андреева), — Лермонтов жаждал и жизни, деятельности, при ярком свете солнца. Для него не менее характерно и бальмонтовское: «Будем, как солнце!» Можно, пожалуй, сказать, что постепенно он все более и более становится солнцепоклонником. Звездная мечта и солнечная энергия проникают друг друга; небо и земля не в антагонизме более, а в союзе. Этого, по крайней мере, хотелось Лермонтову, как хочется и современному поэту, Игорю Северянину, между прочим автору стихотворения «На смерть Лермонтова». Вот его небольшое стихотворение (из «Златолиры»), как бы синтезирующее то, к чему так страстно стремился Лермонтов:

Вдыхайте солнце, живите солнцем, —
И солнцем сами блеснете вы!

Сердец, познавших добро и свет...

Вдыхайте небо, живите небом, —
И небесами засветит взор!
С любовью небо сойдет на землю,
— на небеса.

Лермонтов «простил» землю, и небо с любовью взглянуло на нее. «Чудное светило» горит в «душе проснувшейся» поэта.

Тогда с отвагою свободной
Поэт на будущность глядит,
И мир мечтою благородной


(«Журналист, читатель и писатель», 1840.)

_________

Лермонтов — поэт молодой России, той части николаевской России, которая была полна смелых порывов, мыслила и рефлектировала, чтобы через запутанные ходы немецкой философии выйти к широкому и светлому миропониманию, которая, воспитывая в себе внутреннего человека, готовила стране свободных и сильных духом граждан. Гордо обособленная индивидуальность, Лермонтов был проникнут философскими исканиями века и разделял страдания своих современников. Его творчество, имея свое социологическое объяснение, неизбежно стало значительным социальным фактом. Вот почему Белинский почувствовал в нем родную душу и смело провозгласил, что Лермонтов — сын своего века, «века сознания, философствующего духа, размышления, «рефлексии», что его поэзия «совсем новое звено в цепи исторического развития нашего общества», что за «болезненным кризисом» должно последовать «здоровое состояние лучше и выше прежнего»: «та же рефлексия, то же размышление, которое теперь отравляет полноту всякой нашей радости, должно быть в последствии источником высшего, чем когда-либо блаженства, высшей полноты жизни».

Надежды Белинского в полной мере, конечно, не осуществились и теперь. Ни различные теодицеи, ни философия, ни наука не устранили еще той дисгармонии, которую ощущает человек в своем бытии; великий икс, о котором говорил Метерлинк, все еще покрывает мир непроницаемой тайной. И Лермонтов, «носитель царственных идей», по выражению Игоря Северянина («На смерть Лермонтова» в «Златолире»), чарами своей поэзии продолжает привлекать и чистых эстетов (Бальмонт, Игорь Северянин), и мистиков (Мережковский), и общественников. Так велика емкость его творчества.

Раздел сайта: