Захаров В. А.: Русские эмигранты о Лермонтове

Русские эмигранты о Лермонтове

Едва не первой статьей о М. Ю. Лермонтове (в дальнейшем мы имя Лермонтова заменяем на Л.), опубликованной за границей после Октябрьской революции 1917 года, принадлежащей перу русского эмигранта, была статья П. Б. Струве, появившаяся в 1919 году в "Mercure de France". В ней, среди анализа тогдашнего политического состояния Европы, С. обратил внимание на идею "гонимого миром странника... с русскою душой", которая так точно была выражена Л. в его стихотворении "Предсказание": "Настанет год, России черный год.". Эта тема оказалась близкой и весьма злободневной для многих русских людей тех лет, оказавшихся в таком же гонимом состоянии. В 1981году эта его небольшая заметка была напечатана в авторском переводе в его сборнике статей (Струве П. Б. Из "Заметок писателя". Предсказание М. Ю. Лермонтова, которое должен знать всякий русский человек // Струве П. Б. Дух и Слово. Статьи о русской и западно-европейской литературе. — Париж, YMCA-Press, 1981, с. 166—167). В своей заметке С. отмечает: "Первая часть этого стихотворения — именно теперь, после революции 1917 и последующих годов, — производит огромное впечатление, как историческое прозрение, потрясающее своей правдой. В целом стихотворение Лермонтова есть все-таки изумительное поэтическое "предсказание", знать которое — так же, как образ самого Лермонтова, этого "неведомого избранника" и "гонимого миром странника. с русскою душой", — должен всякий русский человек".

В 1932 году В. Н. Ильин выступил с большой статьей, посвященной идейно-философским мотивам в творчестве Л. (Ильин В. Н. Печаль души младой (М. Ю. Лермонтов) // ВРСХД. 1932, № 1. С. 9—13), в которой он назвал Л. "вторым ангельским гением, гением-духовидцем". В интерпретации И. "Пушкин прежде всего и после всего — артист. Лермонтов — мыслитель и трагический духовидец. это дух, и в то же время тяжелая, мрачная, непросветленная плоть. мучительные предчувствия и пророчества Лермонтова были почти что накликанием и самоупразднением: Кровавая меня могила ждет. Майор Мартынов — это внутренний рок Лермонтова, принявший объективные формы, и дуэль Лермонтова, равно как и все поведение, предшествовавшее катастрофе, в сущности — плохо замаскированное самоубийство. Это самоубийство Тристана, бросающегося на меч Мелота, с той только разницей, что у Лермонтова не было земной Изольды, но заворожен он был ангельской красотой потусторонних видений и потусторонних реальностей. Это про себя говорил он, когда устами Демона описывает Тамаре загробное состояние ее жениха: "Он далеко, он не узнает, // Не оценит тоски твоей; // Небесный свет теперь ласкает // Бесплотный взор его очей; // Он слышит райские напевы. // Что жизни мелочные сны, // И стон, и слезы бедной девы // Для гостя райской стороны?" Для того чтобы в 24 года писать такие стихи, необходимо самому быть в каком-то смысле ангелом и жить, во всяком случае, в непосредственном общении с этим таинственным миром. Всякие разговоры на тему о байронизме, романтизме и проч. в этом случае просто смешны и являются не более как пустословием". И далее И. обращает внимание, "что наиболее реалистический, медночеканный образ Лермонтова (Печорин тоже) — вочеловечившийся ангел или Демон, мучительно переживающий свое скитание по земле и мучающий тех, с кем он встречается, замораживая их потусторонним холодом, сжигая их потусторонним жаром. И втайне основное желание Печорина, основа всех его страстей — уйти и развоплотиться". И далее, объясняя проблему того, "что называется поэтами таинственным словом "Муза", И. считает, что "муза" Л. это "не сам поэт, но Ангел-Хранитель его поэтического дара и даже ангельский образ самого дара, полученного непостижимым образом до рождения вышним неотменимым определением судеб Божиих неисповедимых. Муза — это и есть тот ангел, который с песнью принес душу поэта: И звук его песни в душе молодой // Остался без слов, но живой.". И далее И. развивает идею софийного единства "двух ангелов в одном лице: Ангела поэтического дара и Ангела-вдохновителя. Когда поэт чует их "могучее дуновение", все отступает на задний план перед "гостями райской стороны". Именно этим двуединством лермонтовской "музы" объясняет И. творческие порывы Л. "Когда поэт чует их "могучее дуновение", все отступает на задний план перед "гостями райской стороны". "Песни земли" становятся скучными и даже ненавистными до жажды истребления их; являются сарказм, насмешка над тем презренным и ничтожным, что осмеливается вступать в состязание с небожителями. Этот смех ничего общего не имеет с пошлым и скучным веселием земли — жалкой пародией на "веселие вечное"... Мрачность Лермонтова и то, что он не мог быть влюбленным без издевательства, несомненно вытекает из этого источника. Лучшая часть его души жаждала "отложения житейского попечения". Рассматривая религиознофилософские истоки творчества Л., И. находит, что они непосредственно связаны с таким проявлением лермонтовской натуры, как "мучительная тяжесть непросветленной плоти Лермонтова", которая "была безобразным негативом его ангельского духа, и здесь источник кошмаров Лермонтова и доступов к нему адских духов злобы, раздражительности и грубой чувственности, иногда находивших и стихотворное выражение. Быть может, нигде более, если не считать Достоевского и Гоголя, ужасы искаженного тварного лика и оккультных кошмаров не душат своими испарениями, как именно здесь. В этом причина и того, что элементы демонической метапсихики и оккультизма так сильны у Лермонтова. Иногда эти элементы причудливо сплетаются с его ангелизмом и дают мучительно надрывные мелодии и образы, среди которых баллада "Рыбак" терзает наше сердце безысходной тоской". Заканчивая свое исследование, И. пишет: "Лермонтов так дорог нашему сердцу, что сквозь злость и каприз в нем просвечивается ребенок и ангел. Правда, Лермонтов, а также — в наше время — Есенин поднимали с земли неудобосказуемые предметы. Но ведь это грешная земля, и дети на ней горько плачут и ужасно капризничают. Так было и с Лермонтовым. Он капризничал в ответ на гримасы жизни, которые искажали райские лики ангелов и опошляли их небесную гармонию".

* * *

Лермонтов, как никто другой, раскрыл свою биографию в собственных произведениях. Эта аксиома была принята эмигрантами без всяких сомнений. Поводом для ее подтверждения послужил для Р. Словцова выход в СССР четвертого тома из Полного собрания сочинений М. Ю. Лермонтова, под редакцией Б. М. Эйхенбаума, в издательстве "Academia", содержавшего драматические произведения поэта. В своей статье "История драм Лермонтова" ("Возрождение, 1935, № 5201, 20 июня) С. пишет: "Действительно, "Странный человек", как и более ранняя поэма "Люди и страсти" (она названа по-немецки "Menschen und Leidenschaften") и более поздняя — "Два брата", — автобиографичны. В центре всех этих мелодраматических, подражательных пьес стоит сам юный автор — "странный человек". Юноша изображал себя взрослым, и содержанием пьес является та семейная драма его отца и матери, которая определила и его собственную судьбу и о которой он знал, вероятно, далеко не все".

"Странный человек", комментируя ее событиями из личной жизни юноши Л., указывая как на возможных прототипов действующих лиц произведения родственников поэта: его бабушки, дяди — Афанасия Алексеевича Столыпина и др.

Считая, что "между первой и второй пьесой, летом 1831 года, Лермонтов узнал что-то новое о жизни и отношениях своих родителей и, пораженный узнанным, решил написать новую пьесу, в отмену предыдущей". В этом своем утверждении С. разделял точку зрения Б. М. Эйхенбаума, приводя следующее мнение советского лермонтоведа: "Весьма возможно.., что в связи с достижением Лермонтовым шестнадцатилетнего возраста между отцом и бабушкой произошли новые объяснения и ссоры, свидетелем которых был Лермонтов. Доискиваясь причин этой ссоры, он мог выведать у Е. А. Арсеньевой некоторые факты из супружеской драмы родителей, которые и заставили его переменить прежнее отношение к отцу". С. показывает знание и литературы своего исследования, отмечая, что точка зрения "на автобиографическое значение юношеских драм Лермонтова, которые были напечатаны много позже его смерти", указывали такие исследователи творчества Лермонтова, как П. А. Вискова- тый. В своей статье С. уделяет немало места драме "Маскарад", ее созданию и прохождению рукописи в цензурном комитете. Он рассказывает о списках этого произведения, а также о находке в семье Якушкиных неизвестного списка драмы, содержа- g щей свыше 600 новых стихотворных строк. 8

Тот же С. в статье "Новое о Лермонтове. Записки неизвестного гусара" (ПН. 1936, 11 июля) сделал обзор статьи В. А. Мануйлова (Мануйлов В. А. Записки неизвестного гусара // Звезда, 1936, № 5. С. 183—196.). В ней он вновь возвращается к юношеской биографии поэта, приводя строки из воспоминаний А. Ф. Тирана об отношениях Лермонтова и его бабушки, обращая внимание на взаимоотношения его отца и матери. При этом замечая, что "фраза записок относительно родителей поэта представляет значительный интерес, так как достоверных сведений и об отце поэта, и о взаимоотношениях родителей Лермонтова до сих пор немного".

С. принадлежит еще несколько статей о Лермонтове. Это "Первая ссылка Лермонтова" (ПН, 1929, 25 июля), "Гибель Лермонтова" (ПН, 1929, 29 авг.). В первой статье, написанной на основании книги П. А. Висковатого, излагаются события жизни поэта, связанные с появлением стихотворения "Смерть поэта", арестом и ссылкой Лермонтова на Кавказ. В ней лишь одна неточность — пребывание поэта в Тамани Словцов отнес к весне 1837 г., в то время как на самом деле Лермонтов оказался в приморском городишке лишь в конце октября. Эта неточность датировки объясняется отсутствием еще в то время исследований о пребывании Лермонтова на Кубани. В основе второй статьи так же лежат материалы первого биографа поэта. В ней совершенно отсутствует авторский взгляд на эту проблему.

Статья под псевдонимом Т. (возможно Тхоржевский) "Из биографии Лермонтова" (В. 1939, 1 дек.) разделена на три небольшие главки: "Род Лермонтовых", "Бабушка" и "Царь и поэт". Автор использовал многочисленные дореволюционные публикации для составления краткой биографии поэта. Наиболее интересной является глава "Царь и поэт". В ней автор, критикуя появившиеся в огромном количестве публикации в советских газетах в юбилейный 1939 год, которые на все лады смаковали выдуманную версию об убийстве Лермонтова на дуэли по поручению царя, пишет: "Советские газеты потратили немало усилий, чтобы изобразить имп. Николая I "убийцей" Лермонтова, а Мартынова — только "подставным палачом"... Как будто русский офицер, кавалергард, товарищ Лермонтова по училищу, боевой офицер казачьего Гребенского полка, способен был бы принять, а российский император — дать, подобное "поручение"! Чисто советская психология! На самом деле Государь Николай Павлович недолюбливал Лермонтова, но ценил и скорее щадил его. Близкий друг и секундант Лермонтова, князь Ва- сильчиков характеризовал так поэта: "непомерное самолюбие, строптивый, беспокойный нрав и преувеличенное чувство чести". Лермонтов умел — и любил себе создавать врагов! Первой ссылкой он был обязан главным образом петербургскому "свету", оскорбленному его окриком: "А вы, надменные потомки...". Лично же Государь не только не возмущался, — но в записках А. О. Смирновой (ч. II, стр. 42) читаем: "Государь с большой похвалой отозвался о стихотворении Лермонтова "На смерть Пушкина". "Стихи прекрасны и правдивы, за них одних можно простить ему все его безумства". Приписанные затем Лермонтовым стихи о "стоящих у трона", повлекли все-таки за собой, по настоянию "надменных потомков", перевод Лермонтова из гусар в нижегородские драгуны (чудесный полк!); но разве это было — "наказанием"? Наказание вполне соответствовало "преступлению. "Уже после смерти Лермонтова — на дуэли, вызванной пустяшной ссорой с приятелем, Мартыновым, — Смирнова записывает: "Государь дважды отсылал его на Кавказ, чтобы избежать дуэлей. И все-таки он убит, — и из-за такой ничтожной причины!".

Несколько обширных рецензий появилось в эмигрантских газетах на вышедшую в 1929 г. "Книгу о Лермонтове", подписанную П. Е. Щеголевым (на самом деле ее составителем был его секретарь, тогда еще совсем молодой В. А. Мануйлов). Одна из них принадлежала Кириллу Зайцеву. Внимательное прочтение двухтомника, в котором с большой полнотой были впервые представлены в хронологическом порядке документы, воспоминания, переписка и многие другие документальные свидетельства, позволили З. составить объективный и непредвзятый портрет Лермонтова. Добрый, вздорный и противоречивый одновременно. С первых же строк З. обращает внимание читателя на внешний облик поэта, взгляд его пронзительных глаз, характер, что до сих пор не сделано ни советскими, ни российскими лермонтоведами. Весьма характерным для всех эмигрантов в их отношении к Лермонтову является сопереживание с поступками поэта. Их взгляды более правдоподобны, в них отсутствует преклонение перед его обликом. Он объективнее, чем отношение к Лермонтову советских литературоведов. "В Лермонтове было что-то невыразимо привлекательное, — пишет З., — Но было в нем и что-то отталкивающее. Печать двойственности лежала на нем. Она определяла и его внешний облик". И далее приводит соответствующие воспоминания И. С. Тургенева, которые еще больше подчеркивают "тяжелый взгляд Лермонтова, исходящую от него тревожащую магнетическую силу", чем Лермонтов "приводил в раздражение людей не только своим взглядом. У него была какая-то болезненная страсть, какой-то неутолимый зуд дразнить людей и выводить их из терпения. Он дразнил и изводил товарищей, женщин. Когда около него не было никого более подходящего, он дразнил своего денщика и доводил этого невозмутимого хохла до того, что тот терял хладнокровие и с криком выбегал из палатки... Это не было лишь проявлением его неудержимой ребяческой веселости, его беззаботного озорства. И эти черты, конечно, характерны для Лермонтова. Он любил смешить и смеяться, любил шалить. Часто его "дразнение" было, действительно, проникнуто именно такой незлобливой шаловливостью и добродушной драчливостью и дурачливостью. Есаков, участвовавший совсем молодым человеком в экспедиции в Чечню и проведший зиму 1840—1841 в Ставрополе, постоянно встречался там с Лермонтовым. Он был постоянной мишенью лермонтовских шуток", — замечает З. Рецензента привлекал именно психологический аспект личности Л., и необходимые материалы для своих заключений он находил в опубликованных Щ. воспоминаниях современников поэта. "Далеко не всегда, — пишет З., — Лермонтов был так добродушен! Часто выступления его носили желчный и саркастический характер. Он как бы надевал на себя броню из игл и своим высокомерием воздвигал стену между собою и окружающими. Старик Граббе, начальник всех войск на северной стороне Кавказских гор, высоко ценил, по словам сына его, ум и беседу Лермонтова, но удивлялся его неукротимой склонности к выходкам. З. объясняет это поведение молодого, внешне "ничем не заявившего себя офицера. презрением к окружавшей его среде", приводя в подтверждение своих слов наблюдение Панаева, что Лермонтову "были особенно досадны. тупые мудрецы, важничающие своей деятельностью и не видящие далее своего носа. Есть какое-то наслаждение (это очень понятно) казаться самым пустым человеком, даже мальчишкой и школьником перед такими господами. И для Лермонтова это было, кажется, действительным наслаждением". И далее З. пишет: "Лермонтов как бы мстил себе и людям за то, что он не умел отстоять себя, быть самим собой, за то, что он снижался до их уровня. Не только "презрение" лежало в основе его заносчивого и задорного тона. Своими пронзительными взглядами и ядовитыми шуточками, своею бретерскою задорливостью, всем своим "печеринст- вом" Лермонтов порою прикрывал свою душевную застенчивость. То хорошее, что в нем было, было так ему дорого и свято, что он раздраженно оберегал его от всех и с какой-то болезненною целомудренностью хранил про себя. Он долго не решался быть серьезным даже с Белинским. Наконец его однажды прорвало, и он сразу покорил великого критика". Однако и Белинский не сразу его понял, и даже в знаменитом письме к своему московскому другу Боткину он ошибался, — считал З., — "поскольку думал, что в Лермонтове "печеринство" было естественным внешним проявлением органически-цельной демонической натуры. "Печеринство" было лишь частью Л. "Печеринство" тяготело над ним, как некая мрачная сила". "Для современников — это "темное" в Лермонтове было основным, — считает З., — Они сквозь это темное могли лишь прозревать или угадывать свет его души. В разговоре с Самариным он однажды рассказывает о деле с горцами, где ранен был Трубецкой. "Его голос дрожал, он готов был прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая все на нервы, расстроенные летним жаром". Даже такие скромные "просветы" были редким достоянием лиц, знавших Лермонтова. Об его неизреченных душевных красотах они могли лишь догадываться по его стихотворениям. К интимному душевному общению с собой он, по-видимому, никого не подпускал, ограничиваясь даже с людьми близкими отношениями товарищества и не зная той возвышенной и благородной дружбы, которая так характерна была для Пушкина.

Есть намеки на более глубокую связь его с князем В. Ф. Одоевским. Он подарил Лермонтову записную книжку. Эта книга была возвращена потом кн. Одоевскому В нее были записаны Лермонтовым многие прекрасные его стихотворения, а также целый ряд евангельских цитат. За этими цитатами следует запись Одоевского: "Эти выписки имели отношение к религиозным спорам, которые часто подымались между Лермонтовым и мною". Быть может, Лермонтов и открывал Одоевскому доступ к глубинам своего сердца. По общему правилу, он оставался замкнут. Его это вина или его несчастье, но, по-видимому, ни глубокой любви, ни высокой дружбы он не испытал. Он был безнадежно одинок и привычно обращен к людям той стороной своего естества, которая была органически близка к "печеринст- ву". Часто это была "манера", Но это было и нечто большее. Если Онегин и Чацкий были прежде всего продуктами литературного творчества своих авторов, то Печерин был, прежде всего, литературным воплощением некоторых личных черт автора. Неправильно лишь думать, что Печериным исчерпывался Лермонтов. Он являет собой пример, один из самых ярких и разительных, трагически безысходной душевной раздвоенности. И если о ком-нибудь можно говорить, как о человеке роковом, то именно о Лермонтове. Темные силы владели этим светлым человеком и вели его к гибели. Применительно к Лермонтову это не словесный оборот, а итог его биографии". Эта рецензия З. выходит за рамки простого обзора вышедшей книги. В ней превосходный анализ переходит в составление психологической биографии поэта. "Трагический конец предрекали Лермонтову многие. Он раздражал и изводил окружающих, высмеивая их, а порою и оскорбляя. Он бравировал этим и постоянно давал повод к ссорам и стычкам. При тогдашних нравах он постоянно ходил на краю пропасти, рискуя дуэлью. Правда, смерти он не боялся. Известна его безрассудная храбрость в бою. Она переходила в удальство, в почти что бретерство в товарищеских и светских отношениях". Рассматривая последнюю дуэль поэта, З. весьма обоснованно считает, что "трудно думать, что Мартынов имел намерение убить Лермонтова. Пусть даже были более глубокие основания для вражды, чем то принято думать... все же нет оснований полагать, что Мартынов хотел смерти Лермонтова... Когда Лермонтов упал, Мартынов подошел к нему и поцеловал его.".

Анализируя ситуацию, случившуюся с Л. и Мартыновым, З. отмечает:

"Существуют разные мерила. С точки зрения правил поведения "детей ничтожных света", Мартынов был, по-видимому, прав. Не понимал он одного, а именно того, что если Лермонтов и ведет себя, как "ничтожнейшее дитя света", то остается боговдохновенным поэтом, к которому нельзя подходить с мерилами обыденной жизни. Можно ли судить Мартынова за то, что он этого не понял, когда близкий друг Лермонтова, его секундант, через две недели после смерти поэта писал Ю. К. Арсеньеву: "Жаль его (т. е. Лермонтова). Отчего люди, которые бы могли жить с пользой, а м. б. и со славой, Пушкин, Лермонтов, умирают рано, м. т. как на свете столько беспутных и негодных людей доживают до благополучной старости?". Люди, окружавшие Лермонтова, не ощущали величия его гения. Что же удивительного, что они его не сумели сберечь — вопреки сумасбродному поведению самого поэта, вопреки темной судьбе, с которой он не боролся и которая вела его к гибели?

Есть чудесная сказка Андерсена о подверженной злым чарам царевне, которая днем была несказанно хороша, а ночью превращалась в жабу с ангельской душой. В той душевной раздвоенности, которая была характерна для Лермонтова, есть что-то мис- тически-роковое, могущее быть вразумительно обозначенным лишь подобными "сказочными" образами. Между часто неприглядной эмпирической оболочкой Лермонтова, этого как бы сбившегося с тона необузданно-веселого и шумливого Печорина, и его неизреченно прекрасной, благоуханной, осиянной светом нездешним, душой был разрыв, который нельзя изобразить и истолковать обычными "человеческими" словами. В силах ли был он освободиться от власти своей эмпирической оболочки, не разломав ее? В силах ли были люди помочь ему в этом или помешать? Мы стоим пред одной из величайших загадок человеческой природы, когда-либо воплощенных в этом мире. Ее нельзя объяснить, у ее порога можно лишь остановиться, смиренно и благоговейно склонив голову "Страшный и могучий дух!", "С небом гордая вражда!" — писал о Лермонтове Белинский вскоре после смерти поэта. Прекраснодушный критик ошибался. В Лермонтове жила мягкая душа, хрупкая, благостная, сотканная из тончайшей духовной ткани. Не потому ли она была заслонена от прикосновений жизни грубой оболочкой "пе- чоринства" и "демонизма"? Великая тайна страшной человеческой трагедии нежнейшего и музыкальнейшего поэта всех времен и народов!"

Если для З. книга Щ. дала возможность представить читателю свой облик Лермонтова, то у Гулливера появилась возможность обратить внимание своих соотечественников на настоящий шквал "несметного количества романов, повестей и рассказов из жизни Лермонтова", опубликованных в 20-е годы в СССР. (Гулливеръ. Литературная летопись // В., 1929, 21 дек.). В своем обзоре Гулливеръ отметил и объединяющую все эти произведения весьма характерную черту: "жизнь и смерть Лермонтова взяты авторами совершенно вне поэзии поэта. О Лермонтове пишут то как о мечтателе, то как о буяне, но нигде он не показан, как поэт. Правда, то тут, то там встречаем описания "минут вдохновения", но эти минуты представлены так ничтожно, что уж лучше бы их не было вовсе". И далее Гулливеръ делает совершенно справедливое итоговое замечание к этим творческим фантазиям советских писателей. "Когда мы говорим "романы и повести о жизни Лермонтова", то эти слова нельзя понимать так, словно в России пишут сейчас жизнеописания Лермонтова. Лермонтов в романах русских писателей вовсе не тот Лермонтов, какого знает история: авторы берут лишь канву — основные факты биографии, а затем уже фантазируют каждый по-своему, выдумывают разговоры, житейские частности, сооружают неподобный быт тридцатых годов и т. д." (там же).

Из этого около литературного шквала Гулливеръ отделяет труд Щ. И хотя это "монтаж, очень принятый сейчас в России жанр.., облик Лермонтова выступает в ней с достаточной полнотой в том свете, какой хотел ему придать автор".

Отмечая, что все опубликованные документы и мемуары напечатаны без комментариев, Гулливеръ отмечает их достоверность, которая "всюду бесспорна и читателю остается только разбираться в предлагаемом материале". Г. видит недостаток книги в том, что ее составитель "более всего интересовался, как видно, Лермонтовым — офицером; Лермонтов — поэт представлен гораздо слабее". В то же время рядом с книгой Щ. "повести и романы писателей-беллетристов жалки и пошлы". Анализируя рецензии на эти произведения советских писателей, она цитирует фрагменты статьи У. Р. Фохта "Лермонтов в современной беллетристике" ("Печать и революция", 1929, № 9, с. 86—95), который писал: "пошлость преследует его память".

"Надо отдать справедливость, — пишет Гулливеръ, — Лермонтову не повезло особенно: о нем было написано за последний год столько, что, казалось бы, хоть что-нибудь да должно же оказаться более или менее удачным; но этого нет. Основная причина такой всеобщей неудачи, конечно, та, что ни один из авторов, берясь за историческую тему, во-первых, не изучил предмета, а во- вторых, не сумел дисциплинировать свою самонадеянную фантазию. Вот и получилось, что, в конце концов, историк Щеголев, работая клеем и ножницами, создал нечто более художественное и достойное, нежели безответственная и в историческом отношении полуграмотная болтовня беллетристов".

* * *

"Русском архиве" была напечатана статья П. П. Вяземского "Лермонтов и г-жа Гоммер де Гелль в 1840 г." (РА, 1887, № 9. С. 129—142), сведения из нее были тут же подхвачены первым биографом Лермонтова П. А. Висковатым, который в № 12 журнала "Русская старина" за тот же год опубликовал несколько стихотворений Лермонтова, написанных на французском языке. В этой же статье П. А. Висковатый значительно развил историю отношений поэта с Оммер де Гелль. Не только до революции, но и в советские годы эти сведения перекочевывали из одной биографии поэта в другую. Хотя следует отметить, что первым, кто не только усомнился в справедливости изложения Вяземского, но и доказал всю абсурдность построений Висковатого, был журналист П. К. Мартьянов. В 1893 г. во втором томе своей книги "Дела и люди века" он убедительно доказал, что Лермонтов не мог встречаться в 1840 г. с Оммер де Гелль, и высказал убеждение в подложности этих свидетельств. Тем не менее его точка зрения не восторжествовала.

В 1933 г. издательство "Асаiiетiа" переиздало записки Оммер де Гелль полностью. Эта публикация вызвала ответный шквал. Появилось немало повестей советских писателей Пильняка, Сергеева-Ценского, Павленко, Большакова и др., всячески смаковавших эту любовную лермонтовскую тему. Но вот в 1935 г. в "Новом мире" была напечатана статья П. Попова "Мистификация", доказавшая, что П. П. Вяземский попросту придумал всю историю с Оммер де Гелль.

Пока в советском лермонтоведении спорили о причинах этой мистификации, Георгий Адамович выступил на страницах ПН со своей небольшой, но весьма остроумной статьей "Миф о Лермонтове" (ПН, 1935, 6 июня). При этом он вспомнил, что вскоре после издания в "Аcademia" ему стало известно о докладе Н. О. Лернера в Институте литературы, в котором он "впервые авторство "Писем и записок" Оммер де Гелль" приписал П. П. Вяземскому, передавшему их Бартеневу. Доклад этот произвел некоторый шум, и отзвуки его проникли, помнится, и в нашу зарубежную печать. Ныне в третьей книге "Нового мира" П. Попов независимо от лернеровского доклада печатает подробную и обстоятельную справку, не оставляющую никакого сомнения, что, действительно, кн. П. П. Вяземский целиком "выдумал" записки Оммер де Гелль, так же, как и написал за Лермонтова известные французские стихи, будто бы ей посвященные".

Вероятно, прав оказался А., весьма прямо ответивший на вопрос: зачем понадобилось Вяземскому все это сочинять, рисковать своей репутацией (а он был председателем "Общества любителей древней письменности"), вводить в заблуждение Бартенева? "Разгадка, очевидно, в том, что Вяземский был человеком вообще странным, лживым, полубольным, и притом страдающим тем эротическим расстройством воображения, следы которого в "оммердегеллевских" письмах заметны".

"эротическим расстройством", создававшими на глазах молодого В. А. Мануйлова "Дневники Вырубовой", в которой немало места было уделено якобы имевшим место сексуальным связям фрейлины с Г. Распутиным.

Георгию Адамовичу принадлежит целый цикл статей о Лермонтове.

В своей первой статье "Лермонтов" (ПН. 1939, 19 дек.), которую можно рассматривать как программную, А. отмечает, что "в духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить, но и невозможно отрицать, — это его противостояние Пушкину", которое выражается в том, что Л. "что-то добавляет к Пушкину, отвечает ему и разделяет с ним, как равный, власть над душами". "Замечательно, однако, — пишет А., — что и до сих пор в каждом русском сознании Лермонтов остается вторым русским поэтом, — и не то чтобы мы продолжали настаивать на каких-нибудь иерархических принципах в литературе, — дело проще, и сложнее: Лермонтов что-то добавляет к Пушкину, отвечает ему и разделяет с ним, как равный, власть над душами". В то время А. характеризует Л., как стоящего в стороне от пушкинской "плеяды": "Он сам себе господин, сам себе голова: он врывается в пушкинскую эпоху как варвар и как наследник, как разрушитель и как продолжатель... Казалось, никто не был в силах отнять у Пушкина добрую половину его литературных подданных, Лермонтов это сделал сразу". Это выражается даже в том, что на смерть Пушкина ответил только Л., "притом так, что голос его прозвучал на всю страну, и молодой гусарский офицер был чуть ли не всеми признан пушкинским преемником. Лермонтов как бы сменил Пушкина "на посту", занял опустевший трон, ни у кого не спрашивая разрешения, никому не ведомый". Касаясь прозы Л., А. отмечает как "необыкновенно ценен "Герой нашего времени", а о повести "Тамань" читаем у него такое мнение: "Тамань" стала в русской прозе образцом поэтической прелести: это ведь первый русский рассказ, в котором каждое слово пахнет морем, влагой, ночью, чем-то зеленым, южным, прохладным. Вспомним тоже, что до Лермонтова никто всего этого у нас не уловил". Весьма высоко оценивает А. и повесть "Княжна Мери", замечая, что "Тургенев поблек гораздо больше, весь Тургенев, со всеми своими идеальными девушками и лишними людьми". В то же время А. находит, что рассказ о дуэли Печорина нельзя читать без волнения, "о его настроении перед поединком, который мог бы оказаться для него роковым; о его чувствах, о его поездке верхом, на рассвете, к месту встречи; нельзя отделаться от впечатления, что Лермонтов рассказывает это о себе, заглядывая в будущее, оставляя нам какой-то незаменимый документ". Говоря о ранней кончине Пушкина и Л., А. восклицает: "как же все-таки так случилось, что ни того, ни другого в России не уберегли? Что внесли бы они — и тот и другой — в русскую сокровищницу, проживи они нормально долгую жизнь? Что было бы с русской литературой при их участии в ней во второй половине прошлого века? Кто смоет и может ли быть смыта их "праведная кровь"? Предмет для размышлений почти беспредметный, книга падает из рук, а когда принимаешься читать снова, понимаешь опять с новой силой, какое несчастье смерть того, кто ее писал".

В юбилейные дни 100-летней годовщины гибели Л. в газете "Возрождение" появилась вторая статья под таким же заглавием "Лермонтов" (В. 1941, 28 июл.). В ней хотя и перекликаются мотивы предыдущей публикации А., но здесь они развиваются продуманнее и более детально.

"Давно было сказано: "Лермонтова любят в детстве" — так начинает Г. Адамович свою статью. — Это и до сих пор верно. Лермонтов — самое раннее литературное увлечение "русских мальчиков", их первая любовь, оставляющая долгий след в душе и сознании. Но и позднее, узнав другие обольщения, успев многое другое полюбить и разлюбить, после Пушкина, после Гоголя, после Тютчева, после Толстого и Достоевского, они к Лермонтову иногда возвращаются, уже иначе читая его, иначе привязываясь к нему. "И скучно, и грустно." разумеется, "детское" стихотворение, скорее раздражающее взрослый ум, чем пленяющее его. Но есть у Лермонтова стихи, написанные приблизительно в то же время, стихи глубокие и прекрасные, которые в шестнадцать лет не оценишь и даже не заметишь.

"безочарование", как выразился Жуковский. Огромные страсти, огромная печаль, ожидание какого-то огромного счастья, — и, наряду с этим, отказ от всякого компромисса с необходимостью, с условностью, со всем вообще, что заставляет людей довольствоваться обыденным, скудным существованием".

Сравнивая поэзию Л. с поэзией Байрона, А. объясняет "разгадки байроновскому случаю" не только в том, "что Байрон выразил, еще безмолвные до него, носившиеся в воздухе чувства и стремления эпохи, в особенности — грусть ее". И не в том, "что судьба и личность Байрона поразила современников, — а нами воспринимается на расстоянии, в ослабленном виде, всего лишь как история". Она, по мнению А., больше всего, пожалуй, в том, что Байрон выдумал новую "позу", новый человеческий стиль, обольстительный для современников, однако такой, в котором таились элементы будущего опошления. Это и случилось, притом скорее, чем можно было ожидать: байроновская поза оказалась опошлена, — и здесь мы снова касаемся Лермонтова. Не знаю, возлагать ли на Лермонтова за это ответственность, но, несомненно, он оказался родоначальником дурного вкуса, литературного и жизненного".

По мнению А., "... Лермонтов же развел по всей России демо- нических юношей в мундирах то гимназических, то офицер- §, ских, с "жестокой тайной" в душе, с ходульными стихами и же- ланием уподобиться Печорину".

Кстати, о Печорине: "характер этот родственен, — (правда, § только внешне, поверхностно), — характеру Онегина и недаром о "параллель" между ними является постоянной темой школьных упражнений, — замечает Г. Адамович. — Но образ Онегина в насаждении дурного вкуса не повинен, ибо Пушкин к нему относится не вполне серьезно, — и дает это понять. Печорина же Лермонтов берет под свое покровительство, что бы ни утверждал автор предисловия к "Герою нашего времени". Он его любит, он за него отвечает".

Говоря о "дурном вкусе", А. считает, что, "вспоминая самые прославленные стихотворения Л., удивляешься, какое он чувствовал пристрастие к эффектным заключениям, к "концовкам" своих произведений.

"Все это стрелы, откровенно рассчитанные на то, чтобы ранить. Они, действительно, ранят, — в первый раз. Потом расчет обнаруживается, — и они не достигают цели. Здесь кроется одна из причин долгой "размолвки" с Лермонтовым новейшей русской поэзии, — той в особенности, которая принципы вкуса и техники возвела в самые существенные. До 90-х гг., до декадентов, Лермонтов отрицателей знал не много, его слабости почти никто не видел, его место рядом с Пушкиным почти никем не оспаривалось. Но явился Брюсов, и все изменилось. в брюсов- ском окружении среди литераторов, сложившихся под его влиянием, Лермонтова иногда называли "третьестепенным", — даже не второстепенным! — стихотворцем. Такого мнения держался, между прочим, Гумилев. Но вот Блок, чуждый брюсовским веяниям и не взвешивавший поэзию на ладони, как какой-то товар, а слушавший всем сердцем и разумением своим, любил Лермонтова страстно. И теперь, когда брюсовский период русской поэзии, — нужный, полезный период, но все-таки служебный, рабочий, — бесповоротно закончился, "звезда" Лермонтова восходит снова. Пусть третьестепенный стихотворец, — хочет возразить отрицателям его, — но гениальный поэт. Он не успел стать мастером, в брюсовском смысле, может быть, и не очень хотел им быть. Но он написал "Ангела". Это он написал:

Выхожу один я на дорогу...

— стихотворение неровное, сбивчивое в середине, но в начале, в первых двух строфах, столь поразительно чистое, что все другие, известные нам стихи кажутся рядом действительно "скучными песнями земли".

Заключая свою статью, А. всего один абзац уделяет прозе Л.: "Удивительна в ней ее новизна по сравнению с прозой современников, ее обращенность от XVIII века к будущему. В то время как все другие заботятся почти исключительно о совершенстве создаваемой вещи, Лермонтов ищет правдивости, полноты и глубины человеческого образа. Внутреннее у него впервые противопоставлено внешнему. Если верно, что вся позднейшая русская литература вышла из шинели Акакия Акакиевича, то, продолжая эту не совсем удачную метафору, надо было бы по справедливости вспомнить еще и о печоринской черкеске".

* * *

Автором нескольких статей в эмигрантских газетах о жизни Лермонтова был и Н. Н. Туроверов. Он родился 18 марта 1899 г. в станице Старочеркасской в области войска Донского, в казачьей семье. После окончания реального училища Туроверов посту- g пил на службу в лейб-гвардии атаманский полк, где получил чин хорунжего. С 17 лет он ушел на фронт. Первая мировая, гражданская. Осенью 1920 г. вместе с остатками Донского корпуса покинул Крым на одном из последних пароходов. Скитания по лагерям, затем Сербия, в 1922 г. добрался до Парижа. Днем учеба в Сорбонне, ночами грузил вагоны. В перерывах писал стихи. Хорошие стихи. В 1928 г. вышел первый сборник "Путь", в нем о Доне, о казаках, о Добровольческой Голгофе, о жизни казаков в эмиграции, воспоминания о недавно прожитом. Но не был он безразличен к судьбе великого русского поэта.

"Дуэль", опубликованной 28 января 1953 г. в газете "Русская мысль" (№ 523), автор останавливается на истории последней дуэли М. Ю. Лермонтова. И хотя в ее основу легли материалы книги первого биографа поэта П. А. Висковатого, в связи с чем были повторены и некоторые его ошибки, тем не менее в ней имеется и весьма серьезное дополнение, на которое следует обратить внимание. Так, Н. Н. Туроверов пишет, что в 30-е годы в Париже ему пришлось "лично слышать от близкого родственника одного из секундантов, что (как рассказывал доверительно в своем тесном семейном кругу этот секундант) последними словами Лермонтова, поднявшего дулом вверх свой пистолет, были: "Я в этого дурака стрелять не буду". Сказано это было Лермонтовым громко, и Мартынов мог это услышать".

Эта фраза действительно была брошена поэтом, уставшим от мелочных придирок Мартынова, от его глупого фатовства, от человека, совершенно лишенного чувства юмора и не понимавшего шуток. А узнал ее Туроверов от потомков князя А. И. Васильчикова, у которых до сих пор хранятся неопубликованные записки секунданта Лермонтова. Об этом же рассказал мне в Лермонтовском музее-заповеднике "Тарханы" в июле 2001 года известный английский лермонтовед сэр Лоуренс Келли. Он видел этот архив, однако его публикация осложнена наличием завещания князя А. И. Васильчикова, которым запрещается любая публикация из его архива когда бы то ни было. Дождемся ли мы того дня когда, наконец, свидетельства о Лермонтове станут достоянием гласности. Во всяком случае, переговоры об этом ведутся с нынешним владельцем этих бесценных документов.

"О смерти Лермонтова", появившуюся в газете "Возрождение" (1939, № 4153), автором которой была княгиня С. Н. Васильчикова, невестка А. И. Васильчикова. Это был отклик на статью Гулливера, опубликованную в предыдущем номере "Возрождения", о которой мы скажем ниже.

Вот что сообщалось в газете "Возрождение".

Княгиня С. Н. Васильчикова любезно предоставила нам выдержку из неопубликованных воспоминаний ее покойного мужа, князя Б. А. Васильчикова, известного государственного деятеля последнего царствования (занимавшего ряд виднейших должностей, вплоть до главноуправляющего землеустройством и земледелием), сына секунданта Лермонтова.

"В 1839 году, — пишет кн. Б. А. Васильчиков, — отец был зачислен во II отделение Е. И. В. Канцелярии. В качестве чиновника этой канцелярии он командирован на Кавказ для участия в сенаторской ревизии, во главе которой стоял Ган.

На Кавказе отец сблизился и даже подружился с Лермонтовым. Они жили в Пятигорске в одном доме, и отцу довелось быть свидетелем ссоры Лермонтова с Мартыновым, а затем — секундантом первого в роковой дуэли. При всей своей естественной сдержанности при суждении о роли Лермонтова в этом трагическом эпизоде, отец, в откровенных беседах в интимном кругу не скрывал некоторой доли осуждения Лермонтова во всей этой истории.

... Свои воспоминания об этой трагической дуэли отец поместил в семидесятых годах в "Русском Архиве", но в этом изложении он, щадя память поэта, упустил одно обстоятельство, которое я, однако же, твердо запомнила из одного разговора моего отца на эту тему в моем присутствии с его большим другом Вас. Денисовичем Давыдовым, сыном знаменитого партизана.

Отец всегда был уверен, что все бы кончилось обменом выстрелов в воздух, если бы не следующее обстоятельство: подойдя к барьеру, Лермонтов поднял дуло пистолета вверх, обращаясь к моему отцу, громко, так что Мартынов не мог не слышать, сказал: "Я в этого дурака стрелять не буду". Это, думал мой отец, переполнило чашу терпения противника, он прицелился, и последовал выстрел".

Для Гулливера весьма характерным был объективный критический подход к трудам, появлявшимся в России. Если рецензент их ругал, то это были не какие-то огульные обвинения, а делалось всегда со знанием, а если было за что хвалить, то на похвалу не скупился. В газете "Возрождение" Гулливеръ вел постоянную рубрику "Литературная летопись", в которой делался обзор выходивших в советской периодической печати статей о Л. Гулливеръ следил за книгами, которые приходили из Советской России в Париж. Там, находясь вдали от коммунистического идеологического ига, Гулливер, как и все эмигранты, выражал свои мысли весьма свободно, без оглядок на цензуру. И в этом рецензия "Как работал Лермонтов" (В., 1935, 4 июля) весьма интересна. В ней анализируются книга С. Дурылина "Как работал Лермонтов" (М.: "МИР", 1934) и рецензии на эту книгу В. А. Мануйлова ("ЛС", 1935, № 4. С. 228—229). Заметки и рецензии Гулливеръ немного злы, но в то же время блистательны, остроумны и веселы. Несмотря на то, что их можно назвать образцами рецензионного жанра, они читаются с улыбкой. Так, говоря о книге С. Дурыли- на, вышедшей под редакцией Д. Д. Благого в серии "Как работали классики", предназначенной "для начинающих писателей", Гулливеръ с большим юмором замечает: "Под флагом "освоения литературного наследства капиталистической эпохи" производится в этой серии вполне аполитическая работа — исследование формальных приемов и творческих методов у русских классиков. Такое исследование о работе Лермонтова произвел и С. И. Дурылин, немолодой уже литератор, некогда близкий к "Мусагету", к Андрею Белому и, если нам память не изменяет, в свое время выпустивший работу о Розанове. Ни к какому марксизму он, разумеется, не имеет ни отношения, ни вкуса. Поэтика Лермонтова — вполне для него подходящая тема, и он с нею справился очень недурно. Но Ду- рылин работает ныне под надзором марксистской критики, так же, как и его рецензенты. Вот тут-то и начинается всеобщий камуфляж или маскарад".

"марксист" С. Дурылин и как его критикует "марксист" В. А. Мануйлов.

"Дурылин пишет книгу, некий Мануйлов ее рецензирует в "Литературном Современнике". Творческие приемы Лермонтова обследованы Дурылиным тщательно, выводы его верны и обоснованны. "В этой части книга С. И. Дурылина не может встретить никаких возражений; она принесет существенную пользу", — заявляет Мануйлов. Казалось бы все хорошо. Но в том-то и дело, что кроме нужной и дельной части в каждой советской книге должна быть налицо еще часть ненужная, состоящая из официального марксистского пустословия.

Для подтверждения своей правоты Гулливеръ приводит цитату из рецензии В. А. Мануйлова:

"Автор как будто сознает, что стиль работы художника и эволюция его творческого метода могут быть правильно вскрыты и осознаны только на основе его социально-исторического бытия, в связи с классовой предопределенностью и направленностью его замыслов, — пишет Мануйлов, хотя, конечно, отлично знает, что Дурылин именно всего этого и не сознает и сознавать не хочет. Не сознает и Мануйлов, признавший, что книга Дурылина хороша в ее существенной части. Но Мануйлову надо себя показать марксистом — то есть поймать Дурылина на немарксизме. Но и Дурылин — не промах: поймать его не так-то легко: своей работе он предусмотрительно предпослал главу: "Писательский тип Лермонтова и его социальные корни", а закончил работу главой об "Эволюции мировоззрения и писательства Лермонтова".

Чтобы выйти из создавшегося положения, Гулливеръ остроумно подмечает: "Вот тут-то и приходится Мануйлову, чтобы спасти себя, разоблачить Дурылина: "Обе эти главы механически приклеены к началу и концу работы, говорит он, и, разумеется, говорит правду: иначе как механически, марксистских рассуждений к исследованию лермонтовской поэтики не приклеишь. Этого мало: между первой и последней главой Мануйлов усмотрел "неувязку", происшедшую от того, что Дурылин "не вскрывает самой диалектики социального бытия Лермонтова". Неувязка, действительно, есть, но произошла она по той простой причине, что "диалектика социального бытия Лермонтова" с темой Дурылина никак не связана, Дурылину не нужна и нелюбопытна. Опять-таки это знает и Мануйлов, и вся книга Дурылина ему нравится, но он не может не уличить Дурылина в плохом марксизме, потому что иначе его самого уличат, а своя рубашка ближе к телу".

"С. И. Дурылиным честно выписаны традиционные цитаты из М. Н. Покровского об аграрном кризисе 20—30-х годов", Мануйлов вынужден все же указать, что цитаты эти пришлись ни к селу ни к городу. Но Ду- рылин это и без Мануйлова знает — и Мануйлов знает, что Ду- рылин это знает".

Свой обзор Гулливеръ заканчивает таким вот пассажем: "Вот и приходится Мануйлову, всячески подчеркнув настоящие достоинства дурылинской книги, лицемерно указать на ее мнимый недостаток: "Дурылин располагает большим фактическим материалом, и попытка материалистически осмыслить этот богатый материал, к сожалению, потерпела явную неудачу", говорит он. Разумеется, он сожалеет без всякой искренности, ибо знает, что "материалистически осмысливать" поэтику Лермонтова не надо и сделать это удачно нельзя".

Немало статей, посвященных проблемам жизни и творчества Лермонтова, было написано под псевдонимом Гулливеръ, которая внимательно следила за советской прессой. Так, в "Возрождении" появилась большая критическая статья "О смерти Лермонтова" (В., 1939, № 4152), в которой рецензент выступил с весьма обоснованной критикой статьи Е. Яковкиной и А. Новикова "Как был убит Лермонтов", напечатанной в "Литературной газете" (1938, 15 окт.), в которой сообщалось о находке советскими лермонтоведами новых неизвестных документов, которые якобы по-новому освещают обстоятельства столкновения Л. с Мартыновым и самый ход поединка.

Делая разбор этой публикации, Гулливеръ совершенно справедливо отмечает, что в ней "не содержится тех сенсаций, которых можно было бы ожидать, судя по первому извещению. Приходится даже сказать, что, в сущности, она не содержит ничего нового". И далее Гулливеръ делает конкретные замечания статьи Е. Яковкиной и А. Новикова:

"Не менее естественно, что, сидя на гауптвахте во время след- ствия, Мартынов и секунданты (кн. Васильчиков и корнет Гле- §, бов) вели между собой "подпольную" переписку, осведомляя друг друга о данных показаниях и уславливаясь о том, что над- ® лежит показывать впредь. Вот эта переписка, по-видимому, § и попала в руки Яковкиной и Новикова (до сих пор она, кажет- о ся, была неизвестна). Не печатая документов полностью, иссле- ^ дователи приводят из нее лишь цитаты, при помощи которых стараются доказать, что Мартынов, Глебов и Васильчиков условились солгать не только относительно расстояния, с которого был произведен выстрел Мартынова, но и еще в одном более или менее существенном пункте.

"Ты покажи" и т. д. — Яковкина и Новиков усматривают подсказ ложного показания. Возможно, что они правы, но в справедливости их толкования нельзя быть уверенными. Если Мартынов, стоя у барьера, действительно ждал выстрела со стороны Лермонтова, то это обстоятельство должно было послужить к смягчению его вины, и в таком случае письмо Глебова может быть истолковано не как подсказ неправды, а как напоминание о подробности, которую Мартынов мог забыть, но которую Глебов считал целесообразным подчеркнуть".

И далее, отмечая, что хотя Мартынов и поступил дурно, Гулливеръ весьма ответственно и справедливо заявляет: "„это ни в коей степени не дает основания утверждать, как делают Яков- кина и Новиков, будто дуэль была чуть ли не следствием целого заговора, составленного против Лермонтова... Но вместо того чтобы заняться выяснением темных мест, авторы статьи ограничиваются инсинуациями. По их мнению, необходимо выяснить отношения Лермонтова не только с его убийцей, но и с секундантами. Секунданты же в свою очередь были, по совершенно голословному заявлению Яковкиной и Новикова, лишь орудиями другой, неизмеримо выше стоящей воли. И тут уже услужливая фантазия наших авторов оказывается ничем не сдержана. "Не через гостиную Верзилиных, — пишут они, — а через подлинные причины дуэли, причины общественно-политического и литературного характера лежит путь к выяснению конкретной роли Николая I и правящих кругов, упорно преследовавших народного поэта".

И далее Н. Берберова сравнивает близкую по времени ситуацию, происшедшую в советском литературоведении во время пушкинского юбилея "безответственными советскими литераторами на все лады перепевалась фантастическая версия о роли Николая I в убийстве Пушкина. Однако, при всей фантастичности, эта версия могла в каком-то смысле опираться хотя бы на такие факты, как личное знакомство государя с Пушкиным, как история пушкинского камер-юнкерства, несомненно, связанного с интересом, который проявлял государь к жене поэта. В истории Лермонтова нет даже и такого материала. О Лермонтове Николай I знал только то, что он написал "возмутительные" стихи на смерть Пушкина и дрался на дуэли с Барантом. Но за стихи Лермонтов уже понес наказание, а затем был прощен самим государем. Следственно, всей вины за ним оставалось — поединок. Правда, Николай I, вероятно, был наслышан о беспокойном характере поэта. Кто знает — может быть, о смерти Лермонтова и действительно были сказаны царем те страшные слова, которые ему приписывает легенда. Но отсюда до поручения "ликвидировать" Лермонтова такое огромное расстояние, которое можно перелететь только на крыльях клеветнического воображения".

"Когда, перед пушкинским юбилеем, Николая I стали обвинять в соучастии с Дантесом, серьезные пушкинисты были вынуждены молчать. Против клеветы отважился выступить, кажется, лишь один из них — Гессен. Недели за две до юбилея Гессен был насмерть задавлен грузовиком. Если следовать методу Яковкиных, Новиковых и тому подобных "ученых", то придется утверждать, что грузовик был подослан советским правительством".

Большая заметка "Иконография Лермонтова" (В., 1939, № 4112), написанная Гулливером, обращала внимание на приближающийся в 1939 г. 125-летний юбилей со дня рождения Лермонтова и ожидающийся шквал работ, посвященных изучению жизни и творчества поэта. И здесь автор обратил внимание на одну из "первых ласточек", книгу Н. П. Пахомова "М. Ю. Лермонтов в изобразительном искусстве". Она отмечает, что "литература о лермонтовской иконографии исчерпывается несколькими десятками журнальных и газетных статей и заметок, весьма кратких и отрывочных, а главное — полных самыми грубыми ошибками". Автор отметила такую ошибку, вкравшуюся даже в пятитомное собрание сочинений поэта, вышедшее под редакцией Б. М. Эйхенбаума. "Так, в III томе воспроизведен известный масляный портрет Лермонтова в гусарской форме работы А. П. Шан-Гирея — с такой подписью: "М. Ю. Лермонтов. 1841 г. Автопортрет (?). Копия Шан-Гирея". Останавливаясь далее на книге Н. П. Пахомова, автор отмечает ее высокий профессионализм, полноту представленных работ, выполненных как самим поэтом, так и другими художниками. "С первого взгляда может показаться, что Лермонтов иллюстрирован очень мало, однако даже такой сухой перечень одних имен художников свидетельствует о том, что нет почти ни одного крупного художника, который не отдал бы в той или иной мере дань Лермонтову. Много иллюстраций поглощено забвением, и автору книги пришлось потратить немало времени на выискивание некоторых любопытных произведений".

* * *

"Звено" была опубликована рецензия на вышедшие в ленинградском издании "Academia" записки Е. Сушковой (Г. Л. Воспоминания. Екатерина Сушкова (Е. А. Хвостова). Записки (1812—1841). Первое полное издание. // Звено, 1928, 1 апр.). В ней обращается внимание, что "сами по себе воспоминания этой светской барышни — интересный памятник быта, давно отжившего, и красочный автопортрет до самозабвения влюбленной в себя мемуаристки, убежденной, что и все поголовно влюблены в нее. Сушкова рисует себя жертвой семейных раздоров, невинным агнцем, страдающим от тирании родственниц, которые завидуют ее красоте, уму, успехам в обществе". Однако, как отмечает автор рецензии, "свидетельства близких говорят совсем обратное: тщеславное, лживое, несносное создание. Характерны в этом отношении пометки одной из ее теток на печатаемом впервые ее дневнике за 1833 год. "Никогда я не буду принадлежать иному, чем человеку хорошего характера, солидному, с развитым умом", — пишет племянница. "Горе ему!", — приписывает тетка".

И далее рецензент замечает: "вот эта-то барышня, мечтавшая о кавалергардах, заняла место в биографии Лермонтова, и с этой точки зрения, ее мемуары приобретают первостепенное значение. Ею он, по-видимому, искренне увлекался в 1830 году в Москве, встречая несколько пренебрежительное отношение. А 4 года спустя в Петербурге тот же Лермонтов делает ее жертвой злой мистификации, прикидывается влюбленным, побеждает сердце красавицы — затем посылает ей анонимное письмо, в котором обвиняет себя самого в гнусных намерениях. В своей проделке он сознавался сам (да и жертва, по-видимому, сразу узнала его почерк), и эту ситуацию из жизни он перенес в "Княгиню Литовскую", отчасти в "Княжну Мери".

В заключение рецензент обращает внимание на значение этих мемуаров для биографии поэта. "Встреча с Лермонтовым — сказали бы мы — придала заурядным записям самовлюбленной барышни значение ценного исторического документа. Нужно сознаться, что портрет неуклюжего мальчика-поэта и 20-летнего блестящего гусара удался Сушковой как нельзя лучше. Она зарисовала живого человека, а не тот стилизованный образ, который мы привыкли воспринимать через "байронические" стихотворения Лермонтова".

Высокую оценку вызвал выход в СССР большого труда К. Д. Александрова и Н. А. Кузьмина "Материалы для библиографии Лермонтова" (М.—Л., 1936). Автор, скрывшийся под псевдонимом С., отмечает "исчерпывающее перечисление первых публикаций вещей Лермонтова, их перепечаток, отдельных изданий и собраний сочинений поэта" (С. Библиография Лермонтова // ПН, 1937, 29 апреля). Указывая на огромную работу, проделанную составителем, рецензент отмечает, что в книге помещено 2 469 ссылок. Обращая внимание, что такого издания еще никем не было предпринято, рецензент считает, что, "если этот труд будет благополучно закончен, он окажется незаменимым пособием для изучения жизни, творчества и литературного влияния великого русского поэта".

В 1930—1933 гг. в журнале "Числа" печатались отдельные главы повести Ю. Фельзена (Николая Бернардовича Фрейден- штейна) "Письма о Лермонтове". В 1935 г. в Париже в издательстве Объединения поэтов и писателей они были изданы отдельной книгой. Их содержание — письма героя к покинувшей его женщине, благодаря которым он добивается ее возвращения. Первая рецензия была написана Владиславом Ходасевичем ("Книги и люди" // В., 1935, 26 дек.).

"Однако читатели ошибутся, — предостерегает Х., — если предположат, что это — сборник статей о Лермонтове. В действительности перед нами роман, или, пожалуй, некий романтический эпизод: для того чтобы составить роман в обычном смысле слова, книга содержит в себе слишком мало событий. Всего правильнее определить "Письма о Лермонтове" именно как лишь один, хотя и весьма существенный, эпизод того широко развернутого романа, который представляют собою ранее вышедшие книги Фельзена — "Обман" и "Счастье".

"Письма о Лермонтове составляют второй пласт романа... Лермонтов показан у Фельзена не то, чтобы односторонне.., а лишь с одной стороны, которая связана с личностью героя и которая герою нужна в его психологическом поединке с героиней. Тем не менее страницы, посвященные Лермонтову, составляют едва ли не самое удачное и ценное, что есть в книге".

Рецензируя роман, Х. отмечает, что автор романа, говоря о Л., высказывает ряд интересных мыслей и метких наблюдений. Не уверен, что все в них совершенно ново. В частности, не ново сближение Л. с Толстым — "в свое время этому предмету была посвящена целая книга Семенова. Тем не менее такое сближение дает повод Ф. написать несколько очень веских, проникнутых большой, но сдержанной силой страниц, преимущественно посвященных внутренней честности Лермонтова, его сосредоточенному вниманию к человеку, неподдельному и трагическому в нем чувству ответственности, непоколебимой готовности расплачиваться за свои слова и поступки".

Говоря о нескольких внутренних пластах романа Ф., Х. показывает, что все они так или иначе связаны с Л., с восприятием автором поэта, как человека. "Определяя на лермонтовском материале себя самого, герой Фельзена в то же время связывает свое "становление" с эпохой, которая отмечена "бессмысленно вялой, беззлобной, однако же, как никогда всеистребительною войной и обездаривающим влиянием большевизма". Таким образом, собственный свой портрет автор писем склонен расширить до пределов коллективного портрета своих современников, отталкиваясь от творца "Героя нашего времени", он не прочь представить некоего героя нашего времени (без кавычек и с прописной буквы). Эта тема затронута у автора слабее и лишь на начальных страницах — в дальнейшем он к ней не возвращается. Мне кажется, — подводит итог Ходасевич, — что такого значения "Письмам о Лермонтове" приписывать и не следует, хотя бы просто потому, что люди, подобные фельзенскому герою, несомненно существуют, но для "героев нашего времени" у них недостает существеннейшего признака: их мало, они — единицы. Пусть они — порождение эпохи, законнейшие дети ее, но таких детей у нее как раз мало, тогда как Онегины и Печорины тем-то и были характерны, что, по выражению одного современника, каждый день тысячами встречались на Невском. Однако, не определяя собой явления широкораспространенного, герой Фельзена в своей исключительности настолько достоин внимания и любопытства, что с ним отныне, я думаю, придется считаться, если не как с лицом типическим, то все же, как с новым литературным героем. Породить такого героя — дело не малое и не всякому доступное".

Во второй рецензии, ее автором был Г. Адамович (ПН, 1936, 16 января) также отмечалось, что "книга глубоко серьезна и требует к себе серьезного отношения. Это — "последняя туча рассеянной бури", или — если угодно, дневник человека после кораблекрушения". Г. Адамович отметил некую однотонность стиля автора: "Личный стиль Фельзена похож на стиль какого-то каталога отвлеченностей, напряженно-однообразный, без игры света и теней".

"Новом журнале". Первая появилась в 1961 г. (Зуров Леонид. "Тамань" Лермонтова и L'Orco Ж. Занд // Новый журнал, 1961, № 66. С. 278 — 281). В ней он впервые в лер- монтоведении попытался сблизить рассказ Жорж Санд "L'Orco" с повестью Лермонтова "Тамань". На его весьма интересных наблюдениях необходимо остановиться подробнее. Этот рассказ был напечатан в 12 томе "Revue de deux Mondes" в 1838 г. Журнал вышел 1 марта. Повествование Жорж Санд сводится к следующему сюжету.

Дело происходит в находящейся под австрийским владычеством Венеции. Заговорщики, мечтая об освобождении родного города, ведут безжалостную борьбу с австрийцами. Отважная венецианская красавица завлекает ночью молодых офицеров в свою гондолу и топит их в море. Эту гондолу многие знают в Венеции, знают, даже австрийские пограничники, но считают лодкой контрабандистов. Во время ночной прогулки прибывший в венецианский гарнизон молодой австрийский офицер встречает ночную красавицу. "Как и девушка в "Тамани" при первой встрече с молодым русским офицером, она поет народную песню, как бы не замечая его", — пишет Л. Зуров. И далее автор приводит диалог венецианки с офицером, который почти дословно повторен Лермонтовым в "Тамани".

Совпадения текстов песни, диалога, сюжета привели Л. Зуро- ва к выводу: "Думаю, что когда он (Лермонтов. — В. З.) прочел рассказ Ж. Занд, в нем с особой силой раскрылось все то, что он пережил в Тамани" (с. 280). И далее он пишет: "после того, как я прочел "L'Orco", гениальность Лермонтова для меня не померкла. "Тамань" не утратила своей прелести и силы. История мировой литературы полна примеров творческого воздействия одного автора на другого. В заключенние мне хочется отметить следующее: если у Лермонтова слова честные контрабандисты выделены курсивом, то курсивом выделены и некоторые слова в рассказах Жорж Занд" (с. 281).

Вторая публикация Л. Зурова "Герб Лермонтова" (Зуров Леонид. Герб Лермонтова // Новый журнал, 1965, № 79. С. 98—15), — это воспоминания о проведенном в августе 1959 г. отдыхе в шотландском городе Сент-Андрюсе. Этот город был связан с лордами Лермонтами, и Л. Зуров решил разыскать их старый родовой герб. Он обнаружил его в зале мэрии, это был высеченный из камня герб, датируемый 1565 годом. Там же ему удалось обнаружить большие деревянные доски, на которых "густым золотом были начертаны имена лордов провостов Лермонтов, начиная с 1473 года... род Лермонтов властвовал здесь целое столетие и город, да и какой, как бы клану Лермонтов принадлежал. И это была почти наследственная власть. А начертаны были золотом не только годы их правления, но были перечислены и усадьбы, откуда они были родом".

Далее Л. Зуров перечисляет всех Лермонтов, помещенных на деревянной доске в мэрии. Дальнейшие разыскания привели автора к следующим выводам. Герб шотландских Лермонтов и русских Лермантовых (Лермонтовых) идентичен. А вот помещенный под стропилом (шевроном) черный шестилистник, его нет в шотландском гербе, "не является простым черным цветком, а символом Св. Андрея, который (не только на древних свинцовых епископских печатях, но и в современном гербе Сент-Андрюса), стоя прямо, как греческая буква иота держит перед собою вторую греческую букву кси — свой мученический крест. Эта шестиконечная звезда, прибывшая с ирладскими святителями из Византии, символизирует жизнь апостола Андрея, его страдания и смерть во Христе.

Ведь город Сент-Андрюс был тогда разорен и что-то заставило Лермонтова не только бросить насиженное гнездовье (свитое из андреевских бело-голубых цветов на красной и торжественной мантии лордов мэров), но и навсегда покинуть Шотландию, начать скитаться и, как изгнанники, по миру бродить. И удивительно, что не в протестантских странах искал убежища предок Лермонтова, а в католической Польше, куда, после долгих и для того времени опасных странствий он попал, в бедности сохраняя свой герб".

Заключая свою статью, Л. Зуров задается вопросом: "Но тут мне опять могут задать вопрос: каким же образом шестиконечная звезда святого Андрея могла превратиться в шестилистник? На это я отвечу, что для всего ирландского народа зеленый трилистник обозначает крест покровителя Ирландии святого Патрика. И тут я предложу прочесть девиз Лермонтов-изгнанни- ков, которых буря унесла далеко от родной земли. Он был неожиданным для меня.

А девиз, помещенный под утвержденным в России гербом, состоит из трех латинских слов, начертанных на геральдически развернутой ленте. Он гласит: Sor mea Iesus ("Иисус — моя жизнь" (c. 115).

Библиография зарубежного лермонтоведения

"Мосты", Мюнхен, 1970, № 15. С. 156—160.

3. Адамович Г. Письма о Лермонтове // ПН, 1936, 16 января.

4. Адамович Г. Миф о Лермонтове // Возрождение, 19 , № 5187.

5. Аничков Е. В. Заметки по рукописям и творчеству Лермонтова // Slavia, 1926. — Praga, roc. 4, ses. 4. S. 82—98, 279—293, 538—561.

6. Анненков Ю. П. Лермонтов — художник // Возрождение, 1965, № 157. С. 85—91.

8. Белавина Нонна. Пути жизни и творчества Лермонтова // Возрождение, 1964, № 156. С. 39—51.

9. Борзянский. Лермонтовский вечер // В, 1926, № 557, 11 дек.

10. Васильев О. Под сенью Лермонтова: Из моих воспоминаний // В., 1928, № 1152, 28 июля.

11. [Васильчикова С. Н.] О смерти Лермонтова // Возрождение, 1939, № 4153.

— 1841). Первое полное издание. // Звено, 1928, № 4. 1 апреля.

14. Горская (Гривцова Антонина Алексеевна, псевд. А). Лермонтову // В., 1955, № 47.

15. Гречанинов А. Т. Лермонтов у спиритов // Новый журнал, 1952, № 31.

16. Гулливеръ. Иконография Лермонтова // В, 1939, № 4112.

18. Гулливеръ. Литературная летопись // В., 1929, 21 декабря.

19. Гулливеръ. Сочинения Лермонтова // Возрождение, 1935, № 4082.

20. День Лермонтова в Париже // В., 1940, № 4231, 12 апр.

— Лермонтов // Возрождение, 1937, 17 января.

23. Зайцев Б. К. О Лермонтове // В, 1939, № 4211, 24 нояб.

24. Зайцев К. И. О "Герое нашего времени" // Лермонтов М. Ю. Герой нашего времени. — Харбин: "Харбин", 1941. С. 1—8.

26. Захаров В. А. Последняя дуэль // Новый журнал, 1992, № 187. С. 151 — 192.

— Париж—Нью- Йорк, 1960, № 57. С. 32—41.

28. Зеньковский В. В. О Лермонтове // Вестник [студенческого] христианского движения во Франции, 1960, № 54.

—15.

30. Зуров Леонид. "Тамань" Лермонтова и L’Orco Ж. Занд // Новый журнал, 1961, № 66. С. 278—281.

31. Иванов Вячеслав. Лермонтов // Иванов Вячеслав. Собрание соч., Т. 4. — Брюссель: "Жизнь с Богом", 1987. С. 367—383.

"Мелодия становится цветком." // Новый журнал (Нью- Йорк), 1951, № 25. С. 135.

— Париж, 1932, № 1. С. 9—13.

34. Ильин В. Н. Тайновидение у Пушкина и Лермонтова // Возрождение, 1962, № 230. С. 57—77.

35. Ильинский О. Основные образно-смысловые закономерности поэмы Лермонтова "Мцыри" // Русское Возрождение, 1996, № 67—68. С. 196—210.

36. Князев А. Н. К 150-летию со дня кончины М. Ю. Лермонтова // Вестник Общества русских ветеранов Великой войны (Сан-Франциско), 1990, № 267. С. 21—22.

38. Кубати А. У памятника Лермонтову в Пятигорске // Лит. Современник, № 54.

39. Лукаш Иван. По небу полуночи. (О поэзии Лермонтова) // Возрождение, 1939, № 4211, 24 ноября.

40. Мандельштам Ю. Лермонтов — драматург // В., 1939, № 4211, 24 нояб.

—25.

—127.

44. Мейер Г. Фатализм Лермонтова // Возрождение, 1955, № 37. С. 101—109.

—141.

46. Мейер Г. Фаталист (О прозе Лермонтова) // В., 1939, № 4211,24 нояб.

— Париж: ”Дом Книги”, 1939. С. 57—75.

48. М-р Г. (Мейер Г.) К предстоящему юбилею Лермонтова // В., 1939, № 4203, 29 сент.

"Ковыль” (Из прошлого) // Часовой (Париж), 1956, № 366 (6). С. 10—13.

50. Нарцисов Б. А. Стихи о Лермонтове // Возрождение, 1965, № 163.

51. Н. К-г. Лермонтов — человек // Русские новости, 1951, № 321.

—90; № 94.

54. Опишня Иг. Лермонтов и Оммер де Гелль: загадка архивных материалов // Возрождение, 1956, № 56. С. 93—105.

55. Опишня Иг. Стихи на смерть Пушкина // Возрождение, 1957, № 72. С. 70—82; № 73. С. 96—104.

56. Осоргин М. Литературные размышления (О творчестве Пушкина и Лермонтова) // ПН, 1937, № 6036, 4 окт.

"Тучи” Лермонтова // Новое Русское Слово (Нью- Йорк), 1971, 10 января.

58. Плетнев Р. В. О животных в творчестве М. Ю. Лермонтова // Новый журнал, 1961, № 65.

59. Поль В. Лермонтов и музыка // В, 1939, № 4211, 24 нояб.

60. Путник. Литературная летопись (Вокруг юбилея Лермонтова) // В., 1939, № 4212, 1 дек.

— Париж: "Оплешник”, 1954. С. 137—138.

63. С. Новое о Лермонтове. Записки неизвестного гусара // ПН, 1935, № 5537, 11 июля.

66. Словцов Р. Гибель Лермонтова // ПН, 1929, № 3081, 29 августа.

68. Словцов Р. Роман Лермонтова и Е. А. Сушковой // ПН, 1928, № 2526, 21 февр.

70. Ставров П. Вечный спутник // Новое Русское Слово (Нью-Йорк), 1949, № 13561, 12 июня.

71. Струве П. Б. Из ”Заметок писателя”. Предсказание М. Ю. Лермонтова, которое должен знать всякий русский человек // Струве П. Б. Дух и Слово. Статьи о русской и западно-европейской литературе. — Париж: YMCA-Press, 1981. С. 166—167.

—27.

74. Трубецкой Н. С. В боях на Кавказе (М. Ю. Лермонтов в ссылке) // В., 1939, № 4211, 24 нояб.

75. Туроверов Николай. Дуэль. // Русская мысль, 1953, № 523, 28 янв.

76. Туроверов Николай. Лермонтов // Русская Мысль, 1953, 16 декабря.

78. Тхоржевский Ив. Лермонтов и штабс-капитаны // В, 1939, № 4208, 3 нояб.

79. Тхоржевский Ив. Огненные тени (Лермонтовская годовщина в эмиграции) // В., 1939, № 4211, 24 ноября.

80. Тхоржевский Ив. О России и Лермонтове // В, 1939, № 4209, 10 нояб.

—1931, № 4. С. 75—87; 1933, № 7/8, 9.

— Париж: Издательская коллегия Парижского Объединения писателей и поэтов, 1935.

83. Фрейерман Г. В. Лермонтов как оккультист // Возрождение, 1962, № 121. С. 67—73.

84. Ходасевич Владислав. Книги и люди ("Письма о Лермонтове”) // Возрождение, 1935, декабрь.

86. Хороманский В. В. Памятник М. Ю. Лермонтову // Военная быль (Париж), 1957, ” 26. С. 18—19.

”Привет” Лермонтова // Военно-исторический вестник (Париж), 1964, № 24. С. 25.

88. Ю. М. (Мандельштам). Новое издание Лермонтова // В, 1939, № 4205, 13 окт.

Текст предоставлен автором.

Раздел сайта: