III
Что случилось? Почему комендант предписывает ему, Лермонтову, а также Столыпину покинуть этот милый городок, когда сам разрешил остаться здесь для лечения?
В комендатуре друзьям дали прочитать полученное из Ставрополя распоряжение:
”Не видя из представленных вами при рапортах от 24 мая сего года за №№ 805 и 806 свидетельств за №№ 360 и 361, чтобы Нижегородского драгунского полка капитану Столыпину и Тенгинского пехотного поручику Лермонтову, прибывшим в Пятигорск, необходимо было пользоваться кавказскими минеральными водами, и напротив, усматривая, что болезнь их может быть излечена и другими средствами, я покорно прошу ваше высокоблагородие немедленно, с получением сего, отправить обоих по назначению, или же в Георгиевский военный госпиталь, по уважению, что Пятигорский госпиталь и без того уже наполнен больными офицерами, которым действительно необходимо употребление минеральных вод и которые пользуются этим правом по разрешению, данному от высшего начальства”.
Распоряжение от 8-го июня подписал начальник штаба полковник Траскин.
Лермонтов и не подумал подчиниться этому предписанию. 18 июня он подает коменданту новый рапорт с приложением нового медицинского свидетельства, которое выдал врач Пятигорского военного госпиталя, добрейший Барклай де Толли: ’’Поручик Михаил Юрьев, сын Лермонтов, одержим золотухою и цинготным худосочием, сопровождаемым припухлостью и болью десен, также изъязвлением языка и ломотою ног, от каких болезней г. Лермонтов, приступив к лечению минеральными ваннами, принял более 20 горячих серных ванн, но для облегчения страданий необходимо поручику Лермонтову продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1841 года. Остановленное употребление вод и следование в путь может навлечь самые пагубные следствия для его здоровья”.
Лермонтов просит коменданта ходатайствовать перед полковником Траскиным о разрешении остаться в Пятигорске до ”совершенного излечения и окончания курса вод”.
Начальник штаба разрешил Лермонтову ”остаться в Пятигорске впредь до получения облегчения”. Лермонтов об этом распоряжении узнать не успел.
Капитан Столыпин тоже, оказывается, ”тяжело болен и никак не должен прерывать лечения”. Он также подал коменданту рапорт с приложением медицинского свидетельства.
А в ’Домике” жизнь текла своим чередом.
Общительный, жизнерадостный Лермонтов был душой общества — вспоминали многие свидетели последних дней жизни поэта. Неистощим на шутки, шалости, всякие выдумки.
Декабрист Лорер вспоминал, что после военной экспедиции в Пятигорск нахлынули гвардейские офицеры и ’общество еще более оживилось. Стали давать танцевальные вечера, устраивали пикники, кавалькады, прогулки в горы”.
Когда был затеян по подписке бал в гроте Дианы, приготовления велись в квартире поэта. Во что превратился тогда ”Домик”! Все комнаты были завалены разноцветной бумагой, из которой клеились фонарики. Их клеили все приходившие к поэту и наготовили более двух тысяч. Об этом бале сохранилось много воспоминаний, и все упоминали об этих фонариках, которыми был украшен грот и прилегающая к нему аллея.
Устройство бала было затеяно по почину Лермонтова. Ему и пришлось больше всех хлопотать.
Сохранились рассказы о том, что бал этот был задуман в пику князю Голицыну, обычно игравшему главную роль в устройстве развлечений. На этот раз князя обошли. Рассказывали, что Голицын пренебрежительно отозвался о местном обществе, бросив фразу: ”Здешних дикарей учить надо”. Лермонтова, привыкшего уважать людей не за мундир и происхождение, это обидело. Придя домой, он рассказал об этом находившимся в ”Домике” товарищам.
— Господа! — добавил он. — На что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас — и не надо. Мы и без него сумеем справиться.
Князь Владимир Сергеевич Голицын командовал на Кавказе кавалерией. Летом 1841 года лечился в Пятигорске. Музыкант, автор нескольких водевилей, весельчак, он любил устраивать разного рода развлечения. Это он устроил помост над Провалом (тоннеля тогда еще не было), на котором ”без страха танцевали в шесть пар кадриль” при свете факелов.
До размолвки с Лермонтовым Голицын часто бывал в ”Домике”.
В карты, по словам Чиляева, в ”Домике” играли редко. По его наблюдениям, Лермонтов вообще играл не часто.8
”Весь лермонтовский кружок, несколько товарищей кавказцев и два-три петербургских туза собрались в один из прелестных июньских вечеров и от нечего делать метнули банчишко... Я не играл, но следил за игрою. Метали банк по желанию: если банк разбирали или срывали, банкомет оставлял свое место и садился другой. Игра шла оживленная, но небольшая, ставились рубли и десятки, сотни редко. Лермонтов понтировал. Весьма хладнокровно ставил он понтерки, гнул и загибал: ”на пе”, ”углы” и ”транспорты” и примазывал ”куши”. При проигрыше бросал карты и отходил. Потом, по прошествии некоторого времени, опять подходил к столу и опять ставил. Но ему вообще в этот вечер не везло. Около полуночи банк метал подполковник Лев Сергеевич Пушкин, младший брат поэта А. С. Пушкина, бывший в то время на водах. Проиграв ему несколько ставок, Лермонтов вышел на балкон, где сидели в то время не игравшие в карты князь Владимир Сергеевич Голицын, с которым поэт еще не расходился в то время, князь Сергей Васильевич Трубецкой, Сергей Дмитриевич Безобразов, доктор Барклай де Толли, Глебов и др., перекинулся с ними несколькими словами, закурил трубку и, подойдя к Столыпину, сказал ему: ’’Достань, пожалуйста, из шкатулки старый бумажник!” Столыпин подал. Лермонтов взял новую колоду карт, стасовал и, выброся одну, накрыл ее бумажником и с увлечением продекламировал:
В игре, как лев, силен
Наш Пушкин Лев,
Бьет короля бубен,
Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
И дам он бьет:
”Ва-банк!” — и туз червей
Мой — банк сорвет!
метал. Лермонтов курил трубку и пускал большие клубы дыма. Наконец, возглас ’бита!” разрешил состязание в пользу Пушкина. Лермонтов махнул рукой и, засмеявшись, сказал: ”Ну, так я, значит, в дуэли счастлив!” Несколько мгновений продолжалось молчание, никто не нашелся сказать двух слов по поводу легкомысленной коварности червонного туза, только Мартынов, обратившись к Пушкину и ударив его по плечу, воскликнул: ’’Счастливчик!”
Между тем Михаил Юрьевич, сняв с карты бумажник, спросил банкомета: ’’Сколько в банке?” — и, пока тот подсчитывал банк, он стал отпирать бумажник. Это был старый сафьянный, коричневого цвета бумажник, с серебряным в полуполтинник замком, с нарезанным на нем циферблатом из десяти цифр, на одну из которых, по желанию, замок запирался. Повернув раза два-три механизм замка и видя, что он не отпирается, Лермонтов с досадой вырвал клапан, на котором держался запертый в замке стержень, вынул деньги, швырнул бумажник под диван9 и, поручив Столыпину рассчитаться с банкометом, вышел к гостям, не игравшим в карты, на балкон. Игра еще некоторое время продолжалась, но как-то неохотно и вяло и скоро прекратилась совсем. Стали накрывать стол. Лермонтов, как ни в чем не бывало, был весел, переходил от одной группы гостей к другой, шутил, смеялся и острил. Подойдя к Глебову, сидевшему в кабинете в раздумье, он сказал:
Милый Глебов,
Сродник Фебов,
Но на Наде,10
Христа ради,
Не женись!
Глебов Михаил Павлович, или, как его ласково звали товарищи, Мишка Глебов, розовый красавец, поручик конной гвардии, поехал на Кавказ в числе гвардейских охотников. С Лермонтовым сблизился в 1840 году, во время экспедиции. В бою при Валерике был ранен в руку. Летом 1841 года лечился в Пятигорске. В ”Домике” был свой человек, жил рядом, в одном доме с Мартыновым. К Лермонтову был нежно привязан. Поэт платил ему искренним, теплым чувством.
”Домике” серьезными беседами, спорами, разного рода развлечениями, Лермонтов находил время для чтения и много работал.
Лермонтов привез ”множество книг”. В своем письме он просил бабушку прислать ему еще книги, в том числе собрание сочинений Жуковского и ’’полного Шекспира по-английски”.
Видеть поэта за работой удавалось немногим. Он любил писать рано, когда никто из товарищей еще не приходил и Столыпин не выходил из спальни. Днем Михаил Юрьевич писал только изредка.
”Писал он больше по ночам или рано утром, — рассказывал Мартьянову Христофор Саникидзе. — Писал он всегда в кабинете, но случалось, и за чаем на балконе, где проводил иногда целые часы, слушая пение птичек”.
Все бывавшие в ”Домике” знали, конечно, что Лермонтов пишет, но не все считали это серьезным занятием, работой. Потому-то и вспоминали поэта главным образом как участника развлечений, выдумщика на шалости и шутки, рисовальщика карикатур. Говорил же, например, Арнольди, что тогда все писали, и что писали не хуже Лермонтова, и что никто этому не придавал значения, причем говорил в 1884 году, когда Лермонтов уже давно был признан гениальным поэтом, когда в Петербурге был открыт музей его имени.
”... Я видел не раз, как он писал, — рассказывал Арнольди Висковатому — Сидит, сидит, изгрызет множество карандашей или перьев и напишет несколько строк. Ну, разве это поэт?..”
Эмилия Александровна Шан-Гирей тоже сознавалась, что она не видела в Лермонтове ничего особенного, хотя позднее она утверждала, что ”творениями Лермонтова всегда восхищалась”.
Вот и Васильчиков говорил Висковатому: ”Для всех нас он был офицер — товарищ, умный и добрый, писавший прекрасные стихи и рисовавший удачные карикатуры”.
А литературным планам поэта, его мечте — основать журнал, товарищи просто не придавали серьезного значения. В разговоре с Висковатым В. Соллогуб, например, откровенно сознался, что планы эти он считал ”фантазиями”.
После Лермонтова остались в ”Домике” семь ”собственных сочинений покойного на разных лоскуточках бумаги”, как записано в описи его вещей. Эти сочинения утрачены безвозвратно. Но поэт писал, по счастью, не только на ”лоскуточках бумаги”. Он привез с собой альбом в коричневом переплете, подаренный ему В. Ф. Одоевским с такой надписью: ”Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную. Кн. В. Одоевский, 1841 г. Апреля 13, СПБ”.
— в 254 листа, в мягком переплете. На 26 листах написаны до приезда в Пятигорск: ”Утес”, ”Сон”, ”Спор” и в ”Домике”: ”Они любили друг друга”, ’’Тамара”, ’’Свидание”, ”Листок”, ”Нет, не тебя так пылко я люблю”, ’Выхожу один я на дорогу”, ’Морская царевна”, ’Пророк”.
Под каким настроением был написан ”Листок”? Комментаторы произведений Лермонтова замечали, что образ листка, символ изгнанника, был распространен в поэзии XIX века. Как будто только потому и появилось это стихотворение... Да ведь в этом листке, оторванном от ветки родимой, образ самого поэта. Это он, Лермонтов, был неожиданно вырван из Петербурга, где, как свидетельствуют многие его современники, он был любим и балован в кругу близких, где его ценили и понимали.
Какие у него были думы, когда он шагал из угла в угол по своему кабинету в ”Домике”?
Можно только догадываться, с каким настроением вышел он поздним вечером из ворот усадьбы и шел по дороге вокруг Ма- шука. Какое несоответствие было в этой тихой лунной ночи, голубом сиянье звезд, аромате трав, стрекоте бесчисленных цикад — с тем тревожным состоянием духа, которое вызывал в нем враждебный мир.
Не вспомнились ли поэту его собственные строчки из ’’Валерика”:
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?
’Выхожу один я на дорогу”. Лермонтов записал это стихотворение на 22-й странице альбома:
1
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
2
Спит земля в сиянье голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
3
Уж не жду от жизни ничего я,
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
4
Но не тем холодным сном могилы...
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь.
5
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Это стихотворение сразу, уже в 40-х годах 19-го столетия, вошло в народную поэзию. Именно как народная песня, без упо-минания автора, стихотворение исполнялось в столичных гос-тиных и на деревенских посиделках, у монастырских стен и в тюремных камерах, мастеровыми у станка и слепцами на ба-зарных площадях.
Его и сейчас, как народную песню, поют и заслуженные артисты в концертах и колхозная молодежь на гуляньях.
И где бы, кто бы его ни пел — оно всегда волнует до слез.
Нет, кажется, большей печали, чем та, что кроется в строках:
И не жаль мне прошлого ничуть...
Но вот дальше поэт говорит, что он не хочет холодного сна мо-гилы, он желал бы, чтобы в нем сохранились ”жизни силы”, — и то острое чувство жалости, которое только что вызывало сле-зы, растворяется, уходит... остается светлая грусть.
Каким надо быть великим мастером, чтобы так волновать человеческие сердца!
А разве не знаменательно, что строки именно этого стихотво-рения, в которых так полно, с такой художественной силой вы-ражено чувство слияния с природой, вспомнил во время своего космического полета советский космонавт Герман Титов.
”Домике”, то и тогда стены его были бы священны. Но здесь же, в этих стенах, написаны еще и другие произведения — свидетельство кипучей деятельности гения.
Вся внутренняя жизнь Лермонтова, наполненная думами о судьбах родины, о призвании поэта и его трудных путях, страстным стремлением к деятельности, отразилась в последних сочинениях поэта, написанных в ’Домике”.
Художественную ценность этих последних стихов Лермонтова с изумительным мастерством определил Белинский: ”... тут было все — и самобытная живая мысль, одушевлявшая обаятельно-прекрасную форму, как теплая кровь одушевляет молодой организм и ярким свежим румянцем проступает на ланитах юной красоты; тут была и какая-то мощь, горделиво владевшая собой и свободно подчинявшая идее своенравные порывы свои; тут была и эта оригинальность, которая в простоте и естественности открывает собою новые, дотоле неведомые миры, и которая есть достояние одних гениев; тут было много чего-то столь индивидуального, столь тесно связанного с личностью творца... Тут нет лишнего слова, не только лишней страницы; все на месте, все необходимо, потому что все перечувствовано, прежде чем сказано, все видено, прежде чем положено на картину...”
Последнее свое стихотворение Лермонтов назвал ’Пророк”:
С тех пор как вечный судия
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья;
Бросали бешено каменья.
Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Завет предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами радостно играя.
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
”Смотрите: вот пример для вас!
Глупец, хотел уверить нас,
Что бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него;
Как он угрюм, и худ, и бледен!
Как презирают все его!”
Когда, в какие дни и часы написано это стихотворение? Вна-чале запись сделана карандашом, как раздумье, как доверенные бумаге мысли. Потом оно переписано чернилами. Может быть, это было уже в последние дни перед дуэлью? Ведь после этого поэт больше ничего не написал... В альбоме Одоевского оста-лись чистыми 454 страницы!
”Пророк” — итог недолгой жизни Лермонтова и совсем краткой его литературной деятельности.
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей,
— завещал Пушкин.
Следуя этому завету, 22-летний Лермонтов начал поэтическое поприще обличением великосветских убийц своего великого учителя.
’’Смерть поэта” прозвучало по всей России, как ’колокол на башне вечевой”. ’Чересчур вольнодумное”, по мнению даже некоторых расположенных к поэту лиц, оно зажигало сердца людей гневом и ненавистью к ”палачам свободы”.
За смелое выступление Лермонтов поплатился ссылкой. Своего оружия поэт, однако, не сложил. И не только не сложил, а беспрерывно оттачивал его. И вот итог — новые ссылки... смертный приговор.
Лермонтов трезво оценивал действительность, но изменять своего трудного пути не собирался. Почти перед самой дуэлью он говорил о задуманных больших работах.
За несколько дней до дуэли в ”Домик” зашел товарищ поэта по пансиону и Московскому университету — Николай Федорович Туровский.
’’... Увлеченные живою беседой, мы переносились в студенческие годы, — записал в своем дневнике Туровский. — Вспоминали прошедшее, разгадывали будущее... Он высказывал мне свои надежды скоро покинуть скучный юг”.
Кто бы из товарищей, постоянно бывавших в ”Домике”, поверил, что Мишель, всегда такой веселый, добрый, ласковый, часто насмешливый, способный прямо-таки на детские шалости, живет такой сложной внутренней жизнью? Что ему и больно, и трудно? Ну, а если он так сказал, значит, так и было: он никогда не лгал ни в жизни, ни в искусстве. Только чувства свои и настроения поэт глубоко прятал даже от дружески расположенных к нему лиц. Лишь случайно подсмотрел ”чрезвычайно мрачное” лицо поэта один из кавказских его знакомых, встретив на улице Пятигорска незадолго до дуэли.
На Кавказе, так им любимом и так прославленном, Лермонтову, в условиях ненавистной военщины, нечего было ждать. Поэт понимал это и все-таки не переставал надеяться.
В последнем письме, написанном в ”Домике” за две недели до поединка, Лермонтов писал бабушке: ”То, что Вы мне пишете о словах г(рафа) Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь еще ждать?
Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам”.
Примечания
8О том, что ”сердце поэта не лежало ни к кутежам, ни к азартным картежным играм”, имеется более раннее свидетельство товарища Лермонтова по лейб-гвардии гусарскому полку графа Васильева.
9Этот бумажник Чиляев купил у слуги Лермонтова, затем подарил его Мартьянову. В настоящее время бумажник находится в музее Института русской литературы (Пушкинский дом) в Ленинграде.
10Надя — Надежда Петровна Верзилина, за которой Глебов слегка ухаживал (прим. П. К. Мартьянова).