Толстая Т.: Детство Лермонтова
Часть четвертая. Улыбки и укоризны.
Глава IX. "Родные все места". Альбом Марии Михайловны Лермантовой

Глава IX

«Родные все места». Альбом Марии Михайловны Лермантовой

В Тарханы вернулись осенью.

Как хорошо было войти в дом, чистый, новый, тепло натопленный, где в зале, уставленном цветами, был накрыт по-парадному стол!

Чудесно перед едой сходить попариться в мыльне, а после обеда смерить свой рост по зарубкам на двери детской. Ох, как вырос! Пальца на два стал выше за это лето! Пашенька усердствовала и всячески выражала свою преданность по случаю приезда хозяев.

Мальчик радостно поздоровался со своими друзьями. В сенях по-прежнему пахло псиной. Старый ливрейный лакей Алексей Максимович Кузьмин вместе с истопником Прохоровым продолжал скорняжить. Сима вывела навстречу мальчику его бронзовых сеттеров. Собаки сильно выросли и едва узнали Мишеньку, а узнав, очень обрадовались, визжали и стлались по полу в знак преданности; наконец, освоившись, стали лизать его в лицо. Тут бабушка нахмурилась и велела их увести.

Няня Лукерья отпросилась уйти до утра повидаться с детьми и с мужем. Она привезла им гостинцы с Кавказа: ситец, который ей подарили Хастатовы, орехи, что насобирала, больше пуда диких груш, которые Лукерья подобрала под деревом и высушила на солнце. Еще набрала целый мешок разных диковинных кавказских фруктов, находя их под разными деревьями, и сама ела сначала, желая убедиться, съедобны ли они, а потом сушила или в печке, или просто на солнце, нанизав на нитку.

Арсеньева везла с собой несколько ящиков с виноградом и яблоками, семена жасмина, роз, акации и других цветов, которые она решила посадить у себя в имении.

В Тарханах рассказывали много новостей: урожай хорош, полны амбары зерна, яблоками набили два погреба, варенья наварили несколько кадок, насушили пастилы и мармеладу. Наливок заготовили три сорта: яблочную, вишневую, черносмородинную. Из молока сбили несколько бочек масла; можно было продавать, потому что более чем на два года хватит. Овощей тоже много: соленья и маринады сделаны; картофель, гречиха и просо запасены.

После доклада Абрама Филипповича Арсеньева стала спрашивать, как жилось, какие новости. Оказывается, умер отец Симы и Марфуши. Бедняк пошел сам стирать свое бельишко на пруду и провалился в воду — доска на мосту оказалась гнилая. Пока его заметили, вытащили из пруда и обсушили его одежду, он простыл — дело-то было недавно, осенью, — и через три дня его не стало; хотя фельдшер лечил его — давал ему пить александрийский лист и кровь два раза отворял, но не помогло. Дочерей отпускали на неделю, они ухаживали за отцом, приняли последний его вздох, похоронили и поминки справили.

— Юрий Петрович пожаловал, гневался, почему не сказали, что отъезжаете на Кавказ, и просил передать, что без ваших записок он не станет ездить. Марфуша Прошку побила. Илья Сергеев буйствует, пьет, как прорва…

— Ах, он окаянный!

— У Матреши родился ребеночек. В свином хлеву. Свиньи дитя сожрали…

— А Матреша как?

— На другой день померла. Схоронили ее рядом с отцом Марфуши и Симы.

Арсеньева в растерянности молчала. Миша посмотрел на нее таким пронзительным и презрительным взглядом, что она побледнела и заерзала в кресле.

Утром Арсеньева встала, чувствуя, что привычные заботы навалились на нее и что надо распоряжаться.

Марфуша робко, не смея поднять глаз, стала ей шнуровать ботинки на меху. Арсеньева ее ворчливо журила:

— Говорят про тебя, что дерешься? Хороша скромница!

Марфуша всхлипнула и неожиданно быстро заговорила:

— Как мне Прошка сказал: «Иди за меня!» — я ему и говорю: «Ладно, как барыня приедет и разрешит, так и пойду». А он говорит: «Она еще не скоро приедет, пойдем к попу», за руку меня ташшит и ташшит. Испуг меня пробрал. «Куды так скоро замуж? — говорю. — Пустите меня, Пров Савельич!» А он — никаких, все ташшит к поповскому жилью. Ну, тут я распалилась и его коленкой в живот ткнула, он и упал. А мы с Симой избу заколотили и скорее на барский двор, дожидаться вас. Тут Пров Савельич посмирнее стал.

Арсеньева благосклонно кивнула головой.

— Молодец девка, — одобрительно сказала она. — Так и надо себя вести!

Миша слышал весь этот разговор, который был прерван приходом управляющего. Все замолчали, но Арсеньева вдруг потянула носом:

— Это что ж за новость? Табак ты начал курить, что ли, Абрамка? Так и разит от тебя махоркой!.. Совсем распустились! Стоит мне только уехать, как в Тарханах все вверх дном. В сенях собачиной воняет — сил нет, совсем как в скорняцкой мастерской, этот курить стал…

Абрам Филиппович рухнул помещице в ноги.

— Простите, милостивица! — шептал он, бледный и обомлевший от страха. — Табачок-то даровой, самосейка, вот и приобык летом…

— А ты не разговаривай! Пока в баню не сходишь и язык квасом не отполощешь, не смей показываться в моих покоях!

Абрам Филиппович засуетился и убежал.

— А ну, позвать мне Прохорова, истопника!

Истопник Прохоров появился немедленно. Он не ожидал вызова барыни и поэтому не успел обчиститься: на груди и на плечах повсюду виднелись деревянные занозы от поленьев, и мелкие щепки прилипли к его рубахе, потому что он ходил по комнатам с дровами, подкладывал их в печь и проверял, как они горят. Сейчас его ладонь была перевернута кверху, указательный палец согнут, как крючок, и на нем висела отличная детская шубка.

Взглянув на Прохорова, Арсеньева сразу же обратила внимание на шубку.

— В день ангела Михаилу Юрьевичу дозвольте моей работой не побрезгать! — кланяясь, сказал истопник. — Уж прямо скажу, на продажу шью из собачины, а тут для нашего заступника хорьковую шубку сладил. Сам летом зверьков наловил, высушил шкурочки и подлиннее стачал, чтоб ножкам его теплей зимой было. Подкладка-то беличья, с хвостиками.

Миша бросился на шею к Прохорову, крепко расцеловал его.

Арсеньева вскрикнула:

— Миша, ну что же ты делаешь? Ведь он грязный!

— Он добрый! — возразил мальчик. — Он мне всегда шубы шьет. Ведь мы с тобой, бабушка, не умеем!

Арсеньева вздохнула, потому что не нашлась что возразить внуку.

Примерили шубку — она оказалась впору. Миша стал прыгать и требовал идти гулять, а потом сбегал в детскую, вынес свой кошелек, где лежал подаренный ему бабушкой червонец, и отдал его Прохорову. Все наблюдали эту сцену с просветленными лицами.

Арсеньева разрешила:

— Бери, бери… Погоди, зачем я это тебя звала? Не вспомню сразу… Да, хотела спросить, нет ли жалоб каких или просьб?

Прохоров повалился на колени, земно поклонился и сказал, набираясь духу:

— Жениться желаю, ваша милость!

Бабушка нахмурилась:

— «Жениться», «жениться»! Только что к дому привык и топишь без угару, а женишься — значит, в деревню уйдешь? А на ком жениться желаешь?

— На ей.

Марфуша стояла еще заплаканная, дрожащая и с надеждой глядела на помещицу.

Долго обсуждали этот вопрос и решили: жить им разрешено будет на деревне, в своей избе, но должность истопника оставляют за Прохоровым — пусть он ходит в барский дом каждодневно топить.

Окончив работу, может уходить к молодой жене на деревню и там шить свою собачину. А Марфуша пусть опять убирает часовню и могилы, но если вздумает лениться, то она узнает, как барское терпение испытывать!

Оба — и Прохоров и Марфуша — кланялись в пояс, потом, став на колени, склонялись до пола.

Пока шло разбирательство, явился Абрам Филиппович из бани, красный, потный, с мокрыми еще волосами и бородой, быстро поклонился, дыхнул Арсеньевой в лицо так, что она отшатнулась, и доложил:

— Честь имею рабски донести — помылся, а табак весь отдал жене для ейного папани.

Толстая Т.: Детство Лермонтова Часть четвертая. Улыбки и укоризны. Глава IX. Родные все места. Альбом Марии Михайловны Лермантовой

Толстая Т.: Детство Лермонтова Часть четвертая. Улыбки и укоризны. Глава IX. Родные все места. Альбом Марии Михайловны Лермантовой

Когда Арсеньева устала разбирать дела дворовых, пошли завтракать. Потом она позвала Мишеньку погулять во дворе. Там птичница Анисья встретила Арсеньеву.

Миша пошел смотреть птичник. В огромном теплом и светлом сарае собраны были белые и пестрые птицы. Тяжелый дух поднимался от настила, усыпанного перьями и пометом. В углу стояли огромные корыта, у которых толкались гуси и утки. На пороге сарая сидели пять девушек и ощипывали птиц, складывая в большие мешки отдельно пух и отдельно перья.

При птичнике жила и Анисья. Ей было выстроено маленькое дощатое помещение, но с плитой, потому что ей приходилось здесь и спать и готовить еду себе и двум своим сыновьям. Она овдовела и перебивалась, поднимая двух мальчиков; муж ее погиб на поле Бородина.

Пока, как горох, сыпались хозяйственные распоряжения, Миша решил выйти во двор — его утомил тяжелый воздух птичника.

На дворе дышалось легко.

В рыхлом снегу виднелась борозда от саней приезжавшего водовоза.

Мише захотелось побегать по снегу. Он увидел сына Абрама Филипповича, Ваню, и мальчики стали весело перебрасываться снежками.

Когда Арсеньева вышла из птичника, Миша попросил, чтоб она велела построить ледяную гору для катания на санках.

Бабушка кликнула Абрама Филипповича, и тот завязал на платке узелок.

Вскоре из окна чайной комнаты Миша увидел, как мужики собрались на середину двора, стали сгребать лопатами снег и устроили большую гору, а потом долго бегали с ведрами и поливали ее.

На следующий день, после утреннего завтрака, бабушка сама закутала Мишу в новую хорьковую шубку, к которой она велела пришить бобровый воротник; надели ему валенки, а поверх шапки повязали пуховый платок.

Андрей Соколов и Лукерья сажали Мишеньку в санки, и Андрей съезжал с ним с самого верха ледяной горы. Арсеньева с Христиной Осиповной каждый раз радостно встречали Мишеньку у подножия горки, где его бережно принимали несколько рук, бабушка усаживала его на санки и тщательно поправляла платок.

Скатившись с горки несколько раз, Миша вдруг увидел сыновей птичницы Гришу и Андрюшу. Довольная осмотром птичника, Арсеньева им тоже разрешила покататься с ледяной горы вместе с Михаилом Юрьевичем.

Зима улеглась прочно, но погода резко менялась: то шел снег, то стояли ясные, с холодным солнцем дни.

Арсеньева собралась поехать на могилу Марии Михайловны. Миша упросил взять и его с собой. Кучер Никанорка заложил сани, и бабушка с внуком медленно покатили сначала по полю, потом по косогорам деревенской улицы, по пухлому, еще слабо накатанному снегу.

на кресте. Мальчик не плакал, но лихорадочный озноб пронизывал его; и вдруг ему показалось душно в часовне от запаха ладана, от ряда горящих свечей и от пламени тонкой свечи, которую ему дали держать в руке, от аромата живых тепличных цветов, полусумрака и разноцветного света лампад.

Арсеньева плакала навзрыд; ее горе, обнажаемое публично, рассердило мальчика.

— Перестань! — шепнул он, дергая бабушку за рукав.

Арсеньева очнулась и притихла.

Короткая служба окончилась. Молча сели в открытые сани, дядька Андрей Соколов запахнул медвежью полость, укутав ноги им обоим, сел рядом с кучером, и все молча поехали домой.

Бабушка начала ворчать, что ноги плохо закутаны, но Миша сердито отвернулся от нее.

но у старой бабушки руки были такие жесткие! Отец им вовсе не занимался, чаще ездил на охоту, чем в Тарханы.

Чувствуя свое одиночество, Миша по приезде домой нехотя вытерпел все, что ему полагалось: пошел вымыть руки и сел за накрытый к ужину стол; не обращая внимания на то, что он ест, съел все, что ему дали, а потом попросил разрешения посмотреть альбом матери.

Бабушка велела принести альбом Марии Михайловны. Миша раскрыл альбом с золотым обрезом, переплетенный в темно-красный сафьян. Серебряная застежка сгибалась над головкой маленькой бабочки с пятнышками на круглых крыльях и замыкала альбом. Миша любил эту застежку: мать держала ее в своих пальцах. Говорят, что у нее были очень красивые руки, такие, как у него. Он вздохнул и стал рассматривать свои пальцы, ногти и ладони. Тем временем Христина Осиповна взялась за вязание чулка.

Миша жалобно сказал ей:

— Хоть бы нарисовала мне что-нибудь…

— Каждый раз, когда я рисую для тебя, Михель, я должна повторять, что я не имею таланта к рисованию. Что же тебе нарисовать?

Мальчик сказал шепотом:

— Нарисуй памятник!

Христина Осиповна сходила за листочком голубой бумаги, положила его на стол и заговорилась с бабушкой, а Миша старательно стал выводить карандашом мраморный отрезок колонны, увитой гирляндами, и цветы, растущие у подножия, а наверху большую мраморную урну с выгнутыми ручками. Слева он изобразил человека с посохом в руках, очевидно сторожа.

«19 декабря 1820 г.» Она решила наклеить его в альбом, велела Даше принести вишневого клея, и они осторожно налепили листок на последнюю страницу.

Мальчик стал рассматривать альбом. Несмотря на свой небольшой размер, он был довольно объемист: в нем было около ста страниц. Первый лист был вырван, и бабушка объяснила, почему это было сделано.

Читали и перечитывали стихи; написанные по-русски, а французские переводили.

Миша удивился, увидев приклеенный небольшой круглый кусок березовой коры. Он стал расспрашивать, что это значит.

Арсеньева долго рассматривала, но сама не знала, в чем тут дело: стерлись ли написанные на этой коре несколько нежных слов или же кем-то запечатлен поцелуй?

О, злодей, злодей — чужая сторона…
Но с любовью ты не можешь разлучать,
Она в сердце глубоко лежит моем,
Как опустят в мать сыру землю меня.
Для того ль, мой друг, смыкались мы с тобой,
Для того ль и сердцу радость дал вкусить,
Чтобы бедное изныло от тоски…

— Это она сама писала? — спросил в волнении Миша.

— Сама. Вот здесь подписалась: «М. Лермантова».

Миша не удержался и поцеловал подпись.

— Еще читай!

В разлуке сердце унывает,
На время рок вас разлучает,
Навеки дружба съединит.

И опять бабушка прочла стихи, написанные красными чернилами, и показала подпись: «М. Лермантова».

Перевернув страницу, она, вздыхая, продолжала читать:

— «Вы пишете потому, что хотите писать. Для вас это забава, развлечение. Но я, крепко любящая вас, пишу только для того, чтобы сказать вам о своей любви. Я люблю вас. Эти слова стоят поэмы, когда сердце диктует их…»

— А тут тоже есть подпись?

— Нет.

Это было записано по-французски. Рассматривали почерк Марии Михайловны: мелкий, с широко расставленными буквами, с нажимом на t, j, J.

Опять нашли запись: «Верно то, что я тебя люблю, и люблю крепко». И опять росчерк: «M. Lermantoff».

Разделы сайта: