Тиран. Из записок.

Тиран А. Ф. Из записок // М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. — М.: Худож. лит., 1989. — С. 149—153.


А. Ф. ТИРАН

ИЗ ЗАПИСОК

Выступаем мы, бывало: эскадрон выстроен; подъезжает карета старая, бренчащая, на тощих лошадях; из нее выглядывает старушка и крестит нас. «Лермонтов, Лермонтов! — бабушка». Лермонтов подскачет, закатит ланцады1 две-три, испугает бабушку и, довольный собою, подъезжает к самой карете. Старушка со страху спрячется, потом снова выглянет и перекрестит своего Мишу. Он любил свою бабушку, уважал ее — и мы никогда не оскорбляли его замечаниями про тощих лошадей. Замечательно, что никто не слышал от него ничего про его отца и мать. Стороной мы знали, что отец его был пьяница, спившийся с кругу, и игрок, а история матери — целый роман...

В школу (старая юнкерская, теперешняя Школа гвардейских подпрапорщиков и юнкеров) мы поступали не моложе 17 лет, а доходило до 26; все из богатого дома, все лентяи, один Лермонтов учился отлично. У нас издавался журнал: «Школьная заря», главное участие в ней принимали двое: Лермонтов и Мартынов, который впоследствии так трагически разыграл жизнь Лермонтова. В них сказывался талант в обоих;2 в этой «Заре» помещены были многие пьесы, попавшие потом в печать: «Казначейша», «Демон»;3 но были и такие, которые остались между нами: «Петергофское гулянье», «Переход в лагери»4, отрывок которого я сказал в начале, и многие другие; между прочим «Юнкерская молитва»:

Отец небесный 5,
. . . . . . . . . . . . . . .

Помню, раз сидим мы за обедом: подают говядину под соусом; Лермонтов выходит из себя, бросает вилку, нож с возгласом:

Всякий день одно и то же:
Мясо под хреном —
Тем же манером!

Мартынов писал прозу. Его звали homme féroce*«Ух, как холодно!..» — «Очень холодно?» — «Ужасно». Мартынов в одной рубашке идет на плац, потом, конечно, болен. Или говорят: «А здоров такой-то! какая у него грудь славная». — «А разве у меня не хороша?» — «Все ж не так». — «Да ты попробуй, ты ударь меня по груди». — «Вот еще, полно». — «Нет, попробуй, я прошу тебя, ну ударь!..» — Его и хватят так, что опять болен на целый месяц.

Мы поступали не детьми, и случалось иногда явиться из отпуска с двумя бутылками под шинелью. Службу мы знали и исполняли, были исправны, а вне службы не стесняли себя. Все мы были очень дружны, историй у нас не было никаких. Раз подъезжаем я и Лермонтов на ординарцы, к в<еликому> к<нязю> Михаилу Павловичу; спешились, пока до нас очередь дойдет. Стоит перед нами казак — огромный, толстый; долго смотрел он на Лермонтова, покачал головою, подумал и сказал: «Неужто лучше этого урода не нашли кого на ординарцы посылать...» Я и рассказал это в школе — что же? Лермонтов взбесился на казака, а все-таки не на меня.

Лермонтов имел некрасивую фигуру: маленького роста, ноги колесом, очень плечист, глаза небольшие, калмыцкие, но живые, с огнем, выразительные. Ездил он верхом отлично.

Мы вышли в один полк. Веселое то было время. Денег много, жизнь копейка, все между собою дружны... Или, случалось, сидишь без денег; ну после того, как заведутся каких-нибудь рублей 60 ассигнациями, обед надо дать — как будто на 60 рублей и в самом деле это возможно. Вот так-то случилось раз и со мною: «Ну, говорю, Монго, надо кутнуть». Пригласили мы человек 10, а обед на 12. Собираются у меня: стук, шум... «А я, — говорит Монго, — еще двух пригласил». — «Как же быть? и я двух позвал». Смотрим, приходят незваные

— «Беда!» Является Лермонтов — всего человек уж с 20. Видим, голод угрожает всем нам. Монго подходит к Лермонтову: «Вас кто пригласил?»

— Меня?!. (а он буян такой). Мне везде место, где есть гусары, — и с громом садится.

— Нет, позвольте: кто вас пригласил?.. — Ему же самому есть ужасно хочется.

Ну, конечно, всем достало, все были сыты: дамы и не гнались за обедом, а хотели общества...

Мы любили Лермонтова и дорожили им; мы не понимали, но как-то чувствовали, что он может быть славою нашей и всей России; а между тем, приходилось ставить его в очень неприятные положения. Он был страх самолюбив и знал, что его все признают очень умным; вот и вообразит, что держит весь полк в руках, и начинает позволять себе порядочные дерзости, тут и приходилось его так цукнуть, что или дерись, или молчи. Ну, он обыкновенно обращал в шутку. А то время было очень щекотливое: мы любили друг друга, но жизнь была для нас копейка: раз за обедом подтрунивали над одним из наших, что с его ли фигурою ухаживать за дамами, а после обеда — дуэль...6

Лермонтов был чрезвычайно талантлив, прекрасно рисовал7 и очень хорошо пел романсы, т. е. не пел, а говорил их почти речитативом.

Но со всем тем был дурной человек: никогда ни про кого не отзовется хорошо; очернить имя какой-нибудь светской женщины, рассказать про нее небывалую историю, наговорить дерзостей — ему ничего не стоило. Не знаю, был ли он зол или просто забавлялся, как гибнут в омуте его сплетен, но он был умен, и бывало ночью, когда остановится у меня, говорит, говорит — свечку зажгу: не черт ли возле меня? Всегда смеялся над убеждениями, призирал тех, кто верит и способен иметь чувство... Да, вообще это был «приятный» человек!.. Между прочим, на нем рубашку всегда рвали товарищи, потому что сам он ее не менял...

Хоть бы его «Молитва» — вот как была сочинена: мы провожали из полка одного из наших товарищей. Обед был роскошный. Дело происходило в лагере. После обеда Лермонтов с двумя товарищами сел в тележку и уехал; их растрясло — а вина не жалели, — одному из них сделалось тошно. Лермонтов начал:

«В минуту жизни трудную...» Когда с товарищем происходил весь процесс тошноты, то Лермонтов декламировал:

Есть сила благодатная
В созвучьи слов живых... — и наконец:

С души как бремя скатится...

Может быть, он прежде сочинил «Молитву», но мы узнали ее на другой день.

Вообще Лермонтов был странный человек: смеялся над чувством, презирал женщин, сочинял стихи, вроде:

Поверю совести присяжного дьяка,
Поверю доктору, жиду и лицемеру,

Но клятве женской не поверю...8 — а дрался за женщину, имя которой было очень уж не светлое9. Рассказал про эту дуэль как про величайшую тайну, а выбрал в поверенные самых болтунов, зная это. Точно будто хотел драпироваться в свою таинственность... За эту дуэль он был сослан второй раз на Кавказ.

Проезжая через Москву, он был в семействе Мартынова, где бывал юнкером принят как родной. Мартынов из школы вышел прямо на Кавказ. Отец его принял Лермонтова очень хорошо и, при отправлении, просил передать письмо сыну. У Мартынова была сестра; она сказала, что в том же конверте и ее письмо. Доро́гой Лермонтов, со скуки, что ли, распечатал письмо это, прочел и нашел в нем 300 руб. Деньги он спрятал и при встрече с Мартыновым сказал ему, что письмо он потерял, а так как там были деньги, то он отдает свои. Между тем стали носиться по городу разные анекдоты и истории, основанные на проказах m-lle Мартыновой; брат пишет выговор сестре, что она так ветрено ведет себя, что даже Кавказ про нее рассказывает, — а отца благодарит за деньги, причем рассказывает прекрасный поступок Лермонтова. Отец отвечает, что удивляется, почему Лермонтов мог знать, что в письме деньги, если этого ему сказано не было и на конверте не написано; сестра пишет, что она писала ему, правда, всякий вздор, похожий на тот, про который он говорит, но то письмо потеряно Лермонтовым.

Мартынов приходит к Лермонтову: «Ты прочел письмо ко мне?..»

— Да.

— Подлец!

Они дрались. Первый стрелял Лермонтов.

— Я свиней не бью. — И выстрелил на воздух.

— А я-так бью!...

Теперь слышишь, все Лермонтова жалеют, все его любят... Хотел бы я, чтоб он вошел сюда хоть сейчас: всех бы оскорбил, кого-нибудь осмеял бы... Мы давали прощальный обед нашему любимому начальнику10. Все пришли, как следует, в форме, при сабле. Лермонтов был дежурный и явился, когда все уже сидели за столом; нимало не стесняясь, снимает саблю и становит ее в угол. Все переглянулись. Дело дошло до вина. Лермонтов снимает сюртук и садится за стол в рубашке.

— Поручик Лермонтов, — заметил старший11, — извольте надеть ваш сюртук.

— А если я не надену?..

Слово за слово. «Вы понимаете, что после этого мы с вами служить не можем в одном полку?!»

— А куда же вы выходите, позвольте вас спросить? — Тут Лермонтова заставили одеться.

Сноски

* свирепый (зверский) человек (фр.).

    А. Ф. ТИРАН

    (стр. 149)

    Впервые — Звезда, 1936, № 5, с. 184—188. Печатается по этому изд.

    1 Ланцада, или лансада (от фр. lançade) — крутой и высокий прыжок верховой лошади.

    2 «Гуаша» опубликованы в кн.: Нарцов А. Н. Материалы для истории тамбовского, пензенского и саратовского дворянства, т. 1. Тамбов, 1904, с. 111—118 (3-й паг.). Признание «таланта» Мартынова товарищами по школе, возможно, положило начало претензиям его на литературное соперничество с Лермонтовым. Об этом см.: Уманская М. М. Лермонтов и романтизм его времени. Ярославль, 1971, с. 278—288.

    3 «Школьной зари» не дают основания предполагать, что там могли быть тексты «Тамбовской казначейши», написанной позднее, и «Демона». О рукописном журнале юнкеров см.: PC, 1882, № 8, с. 391—392.

    4 Эти поэмы известны под названиями «Петергофский праздник» и «Уланша».

    5 Текст «Юнкерской молитвы» в воспоминаниях Тирана приводится с разночтениями и с неизвестной строфой.

    6 После этих слов в рукописи другим почерком написано: «Лермонтов с Долгоруким, которого он убил». Эта неизвестно кому принадлежащая запись ошибочна. А. Н. Долгорукий был убит на дуэли В. В. Яшвилем в 1842 г.

    7 «Его картины масляными красками до сих пор в дежурной гусарской комнате, в казармах в Царском Селе».

    8 Это приписываемое Лермонтову стихотворение было опубликовано в 1859 г. и поэтому могло быть знакомо Тирану по печатному источнику.

    9 В рукописи другой рукой вставлено: «Щербатова».

    10 В рукописи другой рукой вставлено: «Хомутову».

    11 «Соломирский». С полковником П. Д. Соломирским у Лермонтова были натянутые отношения. См. воспоминания М. Н. Лонгинова на с. 195.

    время офицерского застолья царила полная свобода. Сидеть за столом в мундире, застегнутом на все пуговицы, и при сабле было необязательно. Подобный порядок — отличительная черта николаевской эпохи.

Раздел сайта: