Михайлова Е.Н. - Идея личности у Лермонтова и особенности ее художественного воплощения

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Примечания

Михайлова Е. Н. Идея личности у Лермонтова и особенности ее художественного воплощения // Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова: Исследования и материалы: Сборник первый. — М.: ОГИЗ; Гос. изд-во худож. лит., 1941. — С. 125—162.


Е. Н. Михайлова

ИДЕЯ ЛИЧНОСТИ У ЛЕРМОНТОВА
И ОСОБЕННОСТИ ЕЕ ХУДОЖЕСТВЕННОГО
ВОПЛОЩЕНИЯ

1

Начало XIX в. в России (20-е и 30-е годы в особенности) открывает собою путь величественного развития новой русской литературы. Права человеческой личности, свобода политическая и социальная, нация, народность — все эти великие идеи, отражавшие изменения исторической действительности на перевале от феодализма к капитализму и намечавшиеся еще в литературе XVIII в., теперь стали основным ее содержанием. Они потребовали для себя и новых форм художественного выражения. Тем самым было положено начало новой русской литературе. Среди всех этих идей первостепенное место занимает идея, которой суждено было стать одной из воинствующих идей в период дворянской революционности и которая составила основной пафос творчества Лермонтова. Без ее раскрытия нельзя понять ни путей художественного развития Лермонтова, ни его исторического места, ни особенностей его реализма. Это — идея личности, заявившая о себе еще в литературе конца XVIII в. Еще произведения писателей-сентименталистов свидетельствовали о пробуждении интереса к конкретной личности, о внимании к индивидуальному человеку и его психологическим переживаниям. Однако в наиболее влиятельной — карамзинской — ветви русского сентиментализма утверждение личности сопровождалось изоляцией человека от активной общественной борьбы и замыканием его в пределах жизни сердца, частных привязанностей, «мирных» чувств. Совсем иначе, воодушевленный идеями гражданственности, выступал человек в радищевской линии русской литературы. Здесь, однако, трактовка человека не вполне освободилась от абстрактной рационалистической односторонности. Только органическое сочетание конкретной общественной проблематики с конкретностью переживаний протестующего героя могло сообщить идее личности всю ее освободительную, зажигательную силу. Такою стало ее воплощение у Лермонтова.

Специфичность лермонтовской трактовки человека — революционизирующее общественное ее значение и новаторская художественная ее роль — в особенности наглядно выступает при сравнении Лермонтова с его современниками и ближайшими предшественниками.

У самых истоков прошлого столетия, в философской лирике Пнина и других радищевцев1, идея личности является апофеозом человека — «созданья лучшего природы», — его действенного разума, его неутомимой творческой силы. Утверждение величия и мощи человека у радищевцев, вступая в полемику с трактовкой человека у поэтов классицизма2, исходило из признания «естественных прав» индивида. С идеей «естественных», «прирожденных» прав человека тесно связаны и гражданственные настроения в лирике начала века, в частности в политической лирике декабризма. Здесь не было еще полноты понимания человека в его историческом бытии, как не было еще постановки вопроса о правах конкретной индивидуальности, — здесь был лишь «человек вообще», взятый в его идее, как абстрактная сущность.

Поэты-радищевцы и поэты-декабристы не преодолели классицизма до конца ни в идейном, ни в художественном отношении. Рационалистический пафос общего, неотдиференцированность индивидуального начала от целого, абстрактность в понимании человека — все это связывало еще поэзию радищевцев и гражданскую лирику декабризма с литературой XVIII в. и с поэтикой классицизма. Отсюда в философской лирике Пнина ее широкая, вселенская рамка, космизм и аллегоризм ее образов; от классицизма в поэтике радищевцев и торжественное течение стиха, размеренная патетика поэтического синтаксиса, высокая отвлеченная лексика. Сходные поэтические особенности отличали и общественную лирику декабристов, но вместо космизма образов здесь налицо их гражданственно-политическая окрашенность, обращение к полуаллегорическим образцам гражданской доблести в истории (Брут, Кассий, Катон) и современности (Риэга), бо́льшая эмоциональная пылкость обличительной и призывной речи. Если философская ода Пнина («Человек») является как бы величественной ораторией, то политическое стихотворение Рылеева — это речь на форуме, обращенная к согражданам.

Открытие человека как существа чувственного и радующегося жизни, как нового Адама, проснувшегося среди прекрасного, цветущего мира, совершается в русском «неоклассицизме» 10-х и 20-х годов XIX в., в анакреонтической поэзии от Батюшкова до молодого Пушкина и его плеяды. В противовес рационалистической абстрактности идеи человека у радищевцев здесь воплощается сенсуалистическая сторона гуманизма. «Чувственный блеск материи», прелесть земных легкокрылых очарований (смешанная с грустью об их быстротечности) находят свое эстетическое воплощение в русской анакреонтике начала века. Уже не Человек вообще, Человек с большой буквы, возвышающийся на пьедестале вселенной, но живой, чувствующий атом на фоне идеально облагороженного, эстетизированного человеческого мира делается выразителем самоутверждения личности. Ее права выступают здесь как право на наслаждение жизнью — молодостью, красотой, весельем, дружбой. Гедонистическое обращение к конкретно-чувственной стороне мира ввело в поэзию «неоклассиков» эстетизированные аксессуары пиров, искусства и любви — все эти розы и мирты, кубки и виноградные лозы, цевницы и флейты, наполнило ее ожившими мифологическими образами, обратило взоры ее к безоблачному «детству человечества» — древней Греции. Вместо использования, античных образов лишь в качестве холодных аллегорий и эмблем, как это было в поэзии классицизма, теперь в литературе подымается напоенный светом мир счастливой Эллады, выступающий в материально ощутимых, пластически выпуклых картинах, в плотской теплоте живой жизни (см., например, «Вакханка» Батюшкова, идиллии Дельвига, «Фавн и пастушка», «Торжество Вакха» Пушкина). Самый язык поэзии «неоклассики» вслед за Батюшковым насыщают «итальянской гармонией», превращают его в «сладостный», благозвучный язык утонченных чувств и наслаждения красотой. Чувственная пластичность и в то же время лаконизм образов, стройная ясность композиции, гармония форм отражали в поэтике неоклассиков их устремленность к прекрасному миру.

Приближая поэзию к земному, чувственному человеку, русская анакреонтика проникалась «вольномыслием», отрицанием авторитарной морали, церковных запретов и догм3, протестом против кастовых преимуществ, чинов и богатства, неприятием придворного низкопоклонства и роскоши4. Недаром в застольных песнях русских Анакреонов вино оказывается столь часто соседом свободы5«потребителю» жизненных наслаждений. Тем самым анакреонтическая поэзия замкнула человека в зачарованном, искусственно воздвигнутом мире красоты, отгородив счастливый остров пирующих эпикурейцев от «низкой» прозы, кипения и битв социальной жизни. Лишь в последующей реалистической литературе, связанной прежде всего с именами Пушкина, Гоголя, зрелого Лермонтова, идея личности в ее общественном содержании получит свое глубокое и разностороннее воплощение. Лермонтов преодолевает замкнутый индивидуализм в трактовке идеи личности, в значительной мере свойственный как «неоклассикам», так и сентименталистам. Он обогащает наследие прошлого и конкретизацией социальных проблем и смелой остротой психологического анализа, раскрывающего настроения передового человека своего времени.

Исторические условия 30-х гг. XIX в. в особенности содействовал тому, что проблема личности стала в русской литературе тех лет формой выражения идей общественной борьбы.

Однако и в литературе начала века точка зрения автономной человеческой личности не обозначала антиобщественного индивидуализма даже в тех случаях, когда не связывалась непосредственно с проблемами социально-политическими.

Достоинство, права, стремления индивидуума противостояли сословно-иерархическому строю порабощавшему человека — и в этом была их обличающая, разрушительная сила. «Отношения личной зависимости составляют основу данного общества», — сказал Маркс о феодальном строе6«пестрых нитей» феодального рабства. В утверждении личного начала действительно проявлялось то отрицание «средних веков», которое, по словам современника Лермонтова и друга Белинского — В. П. Боткина, «во Франции совершилось... ». Яркий расцвет личного самосознания свидетельствовал о том, что «человечество сбрасывает с себя одежду, которую оно носило слишком тысячу лет, и облекается в новую» (письмо В. П. Боткина к Белинскому от 22 марта 1842 г.).

Идея личности была одновременно и продуктом разложения феодального общества и началом, в свою очередь разлагающим весь этот «мир средних веков, мир непосредственности, патриархальности, туманной мистики, авторитетов, верований», мир многосторонней феодальной закабаленности человека. Кристаллизация идеи личности отражала переворот, совершающийся в коренных, основополагающих отношениях внутри общества, — переход от отношений феодальной скованности к «атомистическому» обществу капитализма. Поэтому, быть может, идея личности не просто занимала равноправное положение в ряду других передовых идей века: она зачастую являлась и тем углом зрения, тем принципом, который определял собою подход к другим проблемам, в частности, социально-политическим. Так, крепостное право разоблачается Грибоедовым в монологах Чацкого за надругательство над личностью раба, над его человеческими привязанностями7. Чудовищная машина бюрократической иерархии, фабрикующая Акакиев Акакиевичей и Молчалиных, обнажена Грибоедовым и Гоголем также в ее античеловеческой, нивелирующей и развращающей сущности.

Человек-гражданин — citoyen — затмевал собою конкретного социального человека — l’homme — в русской литературе преддекабрьской поры. Тем более разительно вырастает значение идеи личности в годы после поражения декабризма. Непосредственно политические лозунги в литературе этих лет, под влиянием разгрома декабристского восстания, перестают звучать столь громко и призывно. С другой стороны, со всей беспощадной резкостью выступает контраст между освободительными идеалами и жестокой действительностью, между чаяниями разобщенных, раздробленных, одиноких в николаевском обществе революционных элементов и самим этим дворянским обществом. Возникает типичнейшая для последекабрьского этапа русской литературы проблема «личность и общество». Только «Горе от ума» Грибоедова да в отвлеченно романтической форме пушкинские «Цыганы» предвосхищают эту проблему у преддверия 14 декабря. В 30-х же годах вопрос о судьбе личности в обществе делается отправным пунктом для критики окружающей действительности. В период, когда первая шеренга борцов против самодержавия была разгромлена, а смена им еще не подоспела, когда вместе с тем не была еще преодолена оторванность передовых идеологов от народа, освободительная идея не могла еще быть формулирована от имени определенного социального коллектива, класса.

В глазах самих борцов против режима на данном этапе гнету общественных условий противопоставлялась передовая протестующая личность. Это субъективное представление в известной степени отражало реальные особенности исторического этапа, поскольку в самой действительности социальные силы протеста не сформировались с полной отчетливостью. Трудность обретения общественной опоры для революционного отрицания наложила характерный отпечаток на путь развития передовых людей 30-х годов. Отсюда горькое сознание своего одиночества, пронизывающее поэзию Лермонтова, отсюда попытки Белинского к «примирению» с действительностью, отсюда вопль Герцена — «зачем мы пришли так рано?»

Но, с другой стороны, социальные силы протеста не только существовали, но все более решительно заявляли о себе. Поэтому сквозь отвлеченность самой идеи о человеке, противостоящем всему обществу, мощно проступало реальное общественное содержание идеи личности в 30-х годах. Утверждение личности стало теперь формой утверждения тех социально-политических тенденций, которые расшатывали устои старого общества.

Идея политической свободы рассматривала человека преимущественно в его гражданском бытии, в его зависимости от носителя государственной власти. Идея же свободы личности в 30-х годах охватывала целый комплекс общественных явлений, определявших жизнь индивидуума, и вела к критике всей совокупности социально-политических условий. Уже не только «тираны», самодержцы осознаются как душители свободы, но и вся общественная среда, со всем многообразием форм социального, политического, духовного порабощения, оказывалась тюрьмой для человека.

Не непосредственное, а преломленное сквозь идею личности выражение социальных идей в некоторой мере сковывало их размах, накладывало отпечаток абстрактного гуманизма на постановку общественных проблем, вносило ноты пессимистической горечи в оценку положения вещей. Так обстояло дело и в творчестве Лермонтова, и в поэзии Полежаева, отчасти в беллетристике Герцена, а накануне 1825 г. — в декабристски-пламенном, но и горько-скептическом «Горе от ума» Грибоедова.

Тем не менее идея независимости личности была в 30-х годах идеей протеста и противоречила всему социально-политическому и бытовому укладу николаевской России. «Монаршая» воля и воля «барина», иерархия знатности, душевладения и чинов, дух субординации и ранжира в армии и чиновничестве, столь любезный солдафонским идеалам Николая I, — все эти бесчисленные перекрещивающиеся ступени закрепощения человека в абсолютистском крепостническом строе действительно имели целью превратить людей в «шахматные фигуры»8, переставляемые на доске всевластной рукой господина.

Проявления личной воли и независимости, нарушавшие иерархизм отношений, были в потенции своей актом «революционного» возмущения и уделом лучших — сознательных или инстинктивных — протестантов и борцов. «В России нет больших людей, потому что нет независимых характеров, за исключением немногих избранных натур», — пишет маркиз де-Кюстин. Герцен объясняет трагическую судьбу отщепенца общества, «лишнего человека» 30-х годов, только тем, что «он развился в человека»9. Сознание себя личностью было непременной частью мировоззрения передовых людей эпохи и в то же время крамольной идеей для консерваторов и ретроградов. Отсюда отрицание последними личного начала и всяческого «своеволия», проповедь «смирения» и покорности как исконно-русской черты, призывы растворить личность в «безымянной» народной стихии, в неподвижности и стихийности вековых, «органически» сложившихся традиций российского «почвенного» уклада. Личное начало отрицалось, в сущности, и в идеях славянофильства 40-х годов, и в позднейшем «почвенничестве» (Ап. Григорьев), и в тютчевском восславлении провиденциально-русской «наготы смиренной», и в весьма обыденной, свирепо непреклонной крепостнической житейской морали, покоившейся на правиле: «всяк сверчок знай свой шесток». В скудоумной и примитивной, но тем более наглядной форме эта война ретроградов против утверждения идеи личности проявилась, например, в статье известного С. Бурачка о стихотворениях Лермонтова, напечатанной под инициалами С. Б. в 1840 г. в «Маяке» (ч. XI). В предлинных тирадах, пародирующих естественно-научные рассуждения, Бурачек ополчается против «инфузории» «я», (т. е. самоутверждения личности) за то, что, «сознавая себя чем-то великим, «я» стремится к «блеску», «славе», «геройству». Бурачек незамедлительно расшифровывает «преступность» подобных стремлений, откровенно усматривая ее в бунте против незыблемых предначертаний небесных властей (за которыми, разумеется, ищи земных): «Если вспомним, чья отеческая рука ставит преграды на путях погибели, именно желая спасти от них, если вспомним, против кого мы геройствуем, молодечествуем, то наше геройство, молодечество будут уже преступны».

эпоха, когда за озорную поэму отдавали в солдаты, когда за непринужденную вечеринку студентов отправляли в ссылку. На свободную мысль, на любое проявление человеческой независимости пытались надеть смирительную рубашку, Россию — превратить в каземат. Лучшие, передовые люди чувствовали себя заживо погребенными в этой железной клетке, и обвинением эпохе звучит зло-саркастический заголовок книги Печерина «Замогильные записки» (если даже автор и вкладывал в него другой смысл). Судьба затравленного придворной челядью Пушкина, объявленного сумасшедшим Чаадаева, пришедшего к католическому монастырю Печерина, засеченного розгами Полежаева, чья жизнь велением самодержавного жандарма была превращена в длительное истязание, судьба ссыльного и эмигранта Герцена, Белинского, которого только смерть избавила от заточения и крепости, судьба гениального и оклеветанного, опутанного тенетами денежных махинаций архитектора Витберга, погребенного в глухой Вятке со всеми его гигантскими замыслами, судьба Лермонтова, чья жизнь была непрерывной войной со «светом» и властью, чья смерть была результатом провокаторски организованного убийства — таков далеко не полный «синодик черный» замученных и искалеченных обществом представителей «выморочного поколения», которые были повинны лишь в том, что они «развились в человека» и вследствие этого противостояли строю угнетения, подымаясь до идей социально-политической борьбы против режима. «Личность человека у нас везде принесена в жертву без малейшей пощады, без всякого вознаграждения», — писал Герцен10. Правительственные репрессии и война общества против передовой личности шли рука об руку. Передовой человек 30-х годов не мог найти ни такой жизненной колеи, в которой он мог бы развернуть свою деятельность («тогда нельзя было ничего делать», — пишет Герцен11), ни более или менее широкой социальной базы соратников и единомышленников. Удивительно ли, что проблема «личность и общество» стала важнейшей в русской литературе этих лет?

На страницах художественных произведений последекабристской поры человек — угнетенный или протестующий — появляется в своей общественной определенности, в его столкновениях со средой. Правда, в своем субъективном представлении он еще не сознательный идеолог определенного класса, отстаивающий его существенные и основные требования. Носитель личной идеи представляется себе лишь отдельным, «самостоятельным» индивидуумом, провозглашающим свое право и права каждого отдельного человека на личную свободу. Но утверждение этого права перерастало в разоблачение многосторонних форм феодально-крепостнического гнета, в разоблачение существующей социально-политической системы. Тем самым, независимо от субъективного осознания ими своей собственной роли, носители личной идеи отражали процесс нарастания революционных и демократических элементов в стране.

В отличие от абстрактного «естественного» человека поэтов-радищевцев и поэтов-декабристов идея личности в 30-х годах воплощается в образах социально-определенного, исторического человека, человека своего времени.

«личность и общество» в последекабристский период встает из «собранья пестрых глав, полусмешных, полупечальных», пушкинского «Евгения Онегина»12, из простого повествования о жизни Самсона Вырина («Станционный смотритель»), из истории надругательства над человеческим достоинством и мести за него в «Дубровском». Проблемой «личность и общество» вдохновлены петербургские повести Гоголя («Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Портрет») и позднейшая «Шинель». Эта же идея сверкает в неистовых речах Дмитрия Калинина из юношеской драмы Белинского; в лирической и субъективной форме она переполняет мукой и трагическим мужеством обреченную поэзию Полежаева, она пронизывает собою творчество Герцена-беллетриста. В разных аспектах, с разных сторон и с разной степенью отчетливости проблема «личность и общество» выступает в литературе после 1825 г. в перечисленных и многих других произведениях.

Но ни для кого так, как для Лермонтова, вопрос о «судьбе и правах человеческой личности» (Белинский) не составляет подлинного, существеннейшего «пафоса» творчества.

и силы лермонтовского творчества. Связанный живыми нитями с литературой эпохи, ученик и продолжатель Пушкина, Лермонтов никого не повторяет и остается самим собою. Наоборот, его творчество является необходимым звеном в русском идейном и литературном развитии последекабристской эпохи. Очередная историческая задача времени — дискредитация и отрицание принципов жизни крепостнического общества — каждым из великих художников эпохи осуществлялась своими, особыми средствами. И если бы творчества Лермонтова не существовало, исчезла бы существеннейшая и важнейшая сторона освободительного движения в литературе, сторона, которой никто из его современников не восполнял.

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Примечания